Империй
Шрифт:
Я был хорошо знаком с секретарем Гелия, и, поскольку во второй половине дня дел у него обычно было мало, если не считать составления отчета о ходе военных действий, он с готовностью согласился добавить предложение Цицерона к списку других проектов, представленных на рассмотрение Сената.
– Только учти, – сказал он мне, – и передай своему хозяину: консул уже слышал его шуточку про две философские школы, и она ему не очень-то понравилась.
К тому времени, когда я вернулся на суд, Цицерон уже выступал. Именно эту речь он не собирался сохранять для потомков, поэтому у меня, к сожалению, не осталось ее текста. Я помню только, что он выиграл это дело благодаря хитрому заявлению о том, что, если юный Попилий будет оправдан, он посвятит всю оставшуюся жизнь военной службе. Это неожиданное обещание ошеломило и обвинение, и суд, и, прямо скажу, самого подсудимого, однако цель была достигнута. В следующий момент после того, как приговор был оглашен,
Цицерон всегда полагал, что главная его работа во благо Республики вершится не в здании Сената, а вне его стен, на огороженном участке открытого пространства, называемом сенакул, где сенаторы должны были дожидаться, пока соберется необходимый кворум. Это ежедневное сборище фигур в белых тогах, которое могло продолжаться час и даже больше, было, пожалуй, самой колоритной достопримечательностью Рима, и теперь Цицерон присоединился к своим коллегам, а Стений и я – к толпе зевак, собравшихся на другой стороне форума. Бедняга сицилиец до сих пор не знал и не понимал, что происходит.
Уж такова жизнь, что далеко не каждому политику суждено достичь подлинного величия. Из шестисот человек, состоявших тогда в Сенате, лишь восемь могли рассчитывать на избрание преторами, и лишь у двоих был шанс когда-либо добиться империя – высшей власти консула. Иными словами, более половине тех, кто ежедневно переминался с ноги на ногу в сенакуле, путь к высоким выборным должностям был заказан раз и навсегда. Это были те, кого аристократы называли пренебрежительным словом «педарии» – то есть люди, голосующие с помощью ног. Это тогда происходило так: приверженцы голосуемого мнения группировались около автора предложения, все остальные – на другой стороне курии. После этого магистрат объявлял, не считая голосов, на какой стороне большинство.
И все же по-своему эти граждане являлись становым хребтом Республики: банкиры, торговцы и землевладельцы со всех концов Италии – богатые, осторожные и патриотически настроенные, с подозрением относящиеся к высокомерию и показной пышности аристократов. Как и Цицерон, они в основном были так называемыми выскочками, первыми представителями своих семей, добившимися избрания в Сенат. Это были его люди, и в тот момент наблюдать за тем, как он прокладывает себе путь через их толпу, было все равно что смотреть за торжественным выходом к своим ученикам великого живописца или гениального скульптора. Крепко пожал протянутую руку одного, дружески потрепал по жирному загривку другого, обменялся солеными шутками с третьим, проникновенным голосом, прижав руку к груди, выразил соболезнования четвертому. Хотя рассказ о неких злоключениях этого собеседника вызывал у него откровенную скуку, вид у Цицерона был такой, словно он готов выслушивать его жалобы до заката. Но вот он выудил из толпы кого-то еще и, сделав пируэт с грацией заправского танцовщика, повернулся к прежнему собеседнику, извинился и в тот же миг погрузился в новую беседу. Время от времени, что-то говоря, он делал жест в нашу сторону, и тогда сенатор, с которым он говорил, расстроенно качал головой или согласно кивал, по-видимому, обещая Цицерону свою поддержку.
– Что он сказал про меня? – спросил Стений. – Что он намерен предпринять?
Я промолчал, поскольку сам не знал ответа на этот вопрос.
К этому времени стало ясно: Гортензий уже понял, что что-то затевается, но пока не разобрался, что именно. Повестка дня сегодняшнего заседания была вывешена на обычном месте – возле входа в здание Сената. Я видел, как Гортензий остановился, чтобы прочитать ее, а затем отвернулся. На лице его появилось озадаченное выражение. По всей видимости, после того как он дошел до проекта со словами: «…судебное преследование людей в их отсутствие по обвинению в преступлениях, карающихся смертной казнью, подлежит запрету во всех провинциях».
Гелий Публикола в окружении своих помощников находился на положенном ему месте – сидел у входа в курию на резном стуле из слоновой кости, дожидаясь, пока авгуры закончат толкования ауспиций, чтобы только после этого торжественно пригласить сенаторов в курию. Гортензий приблизился к нему и, протянув вперед руки ладонями вверх, задал какой-то вопрос. Гелий пожал плечами и раздраженно ткнул пальцем в сторону Цицерона. Резко развернувшись, Гортензий увидел, что его честолюбивый конкурент стоит в окружении группы сенаторов и они с видом заговорщиков о чем-то перешептываются. Нахмурившись, он направился к своим друзьям из числа аристократов. Это были три брата Метелл – Квинт, Луций и Марк, а также два старых экс-консула, которые когда-то были причастны к управлению империей, – Квинт Катулл (Гортензий был женат на его сестре) и Публий Сервилий
Ватия Изаурик. Только от того, что сейчас, столько лет спустя, я всего лишь пишу на бумаге их имена, у меня и то по спине мурашки бегут, поскольку это были такие суровые, несгибаемые и приверженные старым принципам Республики люди, каких больше нет.Гортензий, видимо, поведал им о неожиданном для него законопроекте, вынесенном на повестку дня Сената, поскольку все пятеро повернули головы в сторону Цицерона. Сразу после этого протяжный звук трубы оповестил о начале сессии, и сенаторы потянулись в курию.
Старое здание Сената – или курия – являлось холодным, мрачным, похожим на пещеру залом, где вершились дела государства. Он был разделен на две равные части проходом, выложенным черными и белыми плитками. По обе стороны прохода лицом друг к другу рядами стояли неширокие деревянные скамьи, на которых полагалось сидеть сенаторам. В дальнем конце стоял помост со стульями, предназначенными для консулов.
Свет в тот ноябрьский день был тусклым и голубоватым и падал на пол узкими лучами сквозь незастекленные окна, расположенные прямо под кровлей, покоящейся на массивных стропилах. Голуби гордо вышагивали по подоконникам и летали под крышей курии, а на сидящих внизу сенаторов падали перышки и – время от времени – экскременты. Некоторые полагали, что это – хороший знак, если птица мира обкакала тебя во время выступления, другие считали это дурным предзнаменованием, а несколько сенаторов были уверены, что все зависит от цвета птичьих выделений. Уж поверь мне, читатель, суеверий в те времена было не меньше, чем их истолкований!
Цицерон обращал на голубей не больше внимания, чем на то, что происходит с внутренностями принесенного в жертву барана, или на то, откуда раздался удар грома – справа или слева, или на то, в какую сторону направляет свой полет стайка перелетных птиц. Все это, по его глубокому убеждению, было никчемными глупостями. Однако, несмотря на все это, впоследствии он баллотировался на выборах в Школу авгуров.
Согласно древней традиции, которая в те времена блюлась неукоснительно, двери курии оставались открытыми, чтобы граждане могли слышать разворачивавшиеся за ними дебаты. Толпа, участниками которой были и мы со Стением, хлынула через весь форум по направлению к курии, где нас остановила… обычная веревка, натянутая на нашем пути. Гелий уже держал речь, зачитывая сенаторам донесения военачальников с полей битв. Известия со всех трех фронтов поступали вполне утешительные. Самым обнадеживающим был рапорт Марка Красса – того самого толстосума, который в свое время утверждал, что человек не может считаться богатым, если он не в состоянии содержать на собственные средства легион из пяти тысяч воинов. Так вот, в донесениях Красса говорилось, что его войска наносят сокрушительные и жестокие поражения армии взбунтовавшихся рабов, ведомых Спартаком. Помпей Великий, воевавший в Испании вот уже шесть лет, по его словам, добивал остатки банд мятежников. Луций Лукулл триумфально сообщал из Малой Азии о целом ряде побед над войском царя Митридата.
У каждого из трех упомянутых военачальников в Сенате имелись свои клевреты, и после того как все эти сообщения были зачитаны, они стали один за другим подниматься с мест, чтобы воздать хвалу своему покровителю и в дипломатичной форме очернить его соперников. Все эти уловки были знакомы мне со слов Цицерона, и сейчас я шепотом пересказал их содержание Стению:
– Красс ненавидит Помпея и мечтает раздавить Спартака раньше, чем Помпей со своими легионами вернется из Испании, чтобы пожинать лавры. Помпей, в свою очередь, ненавидит Красса и лелеет мечту первым одержать победу над Спартаком и стяжать таким образом лавровые венки. Оба они – и Красс, и Помпей – ненавидят Лукулла, потому что в его распоряжении самая лучшая армия.
– А кого ненавидит Лукулл?
– Разумеется, Помпея и Красса, которые плетут интриги против него.
Я был счастлив, как ребенок, на высшую оценку изложивший домашнее задание. В конце концов, в тот момент все происходящее представлялось мне всего лишь игрой. Откуда было мне знать, куда эта «игра» чуть позже заведет нас с хозяином!
Обсуждение донесений обернулось хаосом выкриков и самопроизвольно закончилось, когда сенаторы разбились на группы и стали переговариваться между собой. Гелий, мужчина за шестьдесят, вытащил из пачки документов бумагу, поданную от имени Цицерона, поднес ее к близоруким глазам, а затем стал искать глазами в толпе беснующихся сенаторов самого Цицерона. Поскольку тот являлся младшим сенатором, его место было на самой дальней лавке, возле двери. Цицерон встал, чтобы его было видно, Гелий сел, а я приготовил свои восковые таблички. В зале повисла тишина, и Цицерон ждал, пока она сгустится. Старый трюк, направленный на то, чтобы напряжение зала достигло высшей точки. А потом, когда тишина стала совсем уж гнетущей и многим начало казаться, что что-то не так, Цицерон начал говорить – поначалу тихо и неуверенно, заставляя присутствующих напрягать слух и вытягивать шеи, бессознательно попадаясь на эту нехитрую ораторскую уловку.