Имя для сына
Шрифт:
Давно уже в Крутоярове не было таких многолюдных похорон. Толпа, шедшая за гробом, свернула с центральной улицы на Селивановскую и растянулась от самого ее начала и до самого кладбища. Шел тихий и мягкий снег, неслышно, как шалью, накрывал крыши домов, дворы, деревья… Мужчины сняли шапки, и очень быстро головы у них — черные, рыжие, светлые — стали одинаково белыми. Оркестр громко ревел, но звуки его в плотной стене падающего снега терялись, далеко не проникали.
Андрей нес гроб, нес от самого Дома культуры, не позволяя, чтобы его кто-нибудь сменил. Как ни пытался сосредоточиться, ни о чем не мог думать. Все мысли вышибло, осталась только одна пустота. Не было больше Пал Палыча Савватеева. Не было. Еще ни разу не испытывал
Горьким был свежий, влажноватый воздух, горькой была дорога домой. А снег все шел и шел, словно прорвалось небо и вываливало в огромную дыру все запасы, какие еще не были истрачены за долгую сибирскую зиму.
Мимо Андрея проезжали машины с включенными фарами, но блеклый свет не пробивал стену снега, лишь обозначался в ней мутно-желтыми пятнами. В одном из таких пятен он разглядел неясную фигуру. Кто-то шел навстречу ему, приплясывал и размахивал руками. Когда они поравнялись, Андрей узнал прохожего. То был тот самый парень, которого он видел с девушкой, вернувшись из армии; потом еще раз встречал их — он, Андрей, шел тогда с Верой, и еще раз, когда молодые катили впереди себя коляску с лупоглазым малышом. И парня, и его спутницу, и их ребенка нельзя было представить по отдельности — только вместе. Андрей, изредка встречая их, всегда радовался.
А сейчас парень шел навстречу один, приплясывал, размахивал руками, что-то бормотал самому себе и глуповато улыбался. Андрею показалось, что парень пьян, и его охватило предчувствие беды — неужели у них что-то треснуло, раскололось? Бросился к парню, схватил за рукав:
— Что?! Что случилось?!
Тот недоуменно вскинул глаза и слегка их выпучил:
— Ничё, домой топаю.
— Да что случилось?! — уже не сдерживая себя, закричал Андрей, еще крепче перехватывая рукав.
Однако парень, не ответив на вопрос, вдруг трезво проговорил:
— А, ты Агарин, да? Из газетки? Точно, я знаю. А я Василий Чубаров. А случилось… случилось, брат, событие — моя Любушка-голубушка еще двух мужиков родила! Представляешь, теперь три мужика у меня! Три! Да я четвертый! Во какой чубаровский корень пустили! Попробуй теперь кто ковырни нас. А ты орешь — что случилось? Двое сыновей родились — вот что случилось. Самое главное на сегодня событие.
Андрей облегченно вздохнул. Он очень обрадовался услышанному известию, широко улыбнулся и, протянув руки, обнял парня.
— Спасибо.
— За что, земеля?!
Андрей не ответил.
И дальше, в сплошной стене падающего снега, ему шагалось уже легче.
В доме было пусто и гулко — тетя Паша домовничала у соседей, уехавших в отпуск, а Вера еще не вернулась из школы. Не раздеваясь, Андрей сел — на табуретку, так, чтобы хорошо были видны портреты родителей. Портреты были старые, заезжий фотограф сильно их отретушировал, и мать с отцом совсем не походили на себя, какими их помнил сын в жизни. Нервное напряжение последних дней, похороны и их горечь — все навалилось разом, и Андрей заплакал. Его никто не видел, и он мог плакать не таясь.
Осыпаемый снегом, с темными окнами стоял на краю Крутоярова старый агаринский дом, и плакал в нем перед портретами родителей младший из семьи, горюя, что судьба к самым близким ему людям всегда поворачивается суровым боком. Ничем не нарушалась тишина, царившая в доме. Не скрипели двери, не слышалось шагов, не отзывались шагам половицы, не звучали голоса, но зримо и явственно вошли в дом и встали перед Андреем родители. Мать была в старенькой жакетке и в шали, в какой он ее помнил, когда она уходила в больницу, а отец был в черной безрукавке, в той самой, в которой провожал младшего сына в армию. Они стояли совсем рядом, живые, и страшно было подумать,
что они умерли. Мать вытерла ладонью табуретку и осторожно присела на краешек. Отец продолжал стоять, по-прежнему высокий и сильный, чуть откинув назад крупную седую голову. Мать смотрела жалостливо, а глаза отца оставались суровыми. Он покачал головой и почти неслышно (но Андрей хорошо слышал) заговорил:— Что же ты, сын, а? Сопли распустил? Ты же мужик!
Слово «мужик» было у отца высшей похвалой, но сейчас он не хвалил Андрея, только напоминал о том, что сын должен быть мужиком.
— Что же делать, Андрюшенька, — тихо добавила мать. — Жить все равно надо.
— Кошка живет, и собака тоже живет, — строго перебил отец своей любимой поговоркой. — По-человечески надо жить и соплей не распускать. Мы с матерью все вытерпели. И ты не падай духом.
«Но как же так, что они живы?» — спрашивал у самого себя Андрей и хотел спросить у родителей, но не осмеливался. Слушал и ничего не говорил им в ответ.
— Держись, ты же мужик! — заключил отец.
Мать поднялась с табуретки, неслышно приблизилась к Андрею и погладила его по щеке. Ладонь у нее была теплая, мягкая. Андрей потрогал ладонь, и к нему пришла догадка, что ладонь настоящая, живая. Как же так? Вырываясь из сна, он дернулся.
— Что же ты, Андрюша, даже не разделся? Лежи, лежи.
Открыл глаза. Рядом с ним на диване сидела Вера и осторожно гладила его по щеке. В глазах жены был теплый, материнский свет.
Андрей молча прижался лицом к ее теплой и мягкой ладони.
Воронихина на похоронах Савватеева не было. Говорили, что его срочно вызвали в обком. Вернулся он только на следующий день, вечером. Отпустил шофера, сам сел за руль и поехал на кладбище. Уже наползали сумерки, но Воронихин поставил машину подальше от входа, под сосной. Ему не хотелось, чтобы его кто-нибудь видел здесь, на кладбище. Пешком дошел до могилы. Она была завалена венками, еловыми и сосновыми ветками, все было темным, сумрачным.
— Паша… — чуть слышно позвал Воронихин, когда остановился возле холмика. — Паша, друг.
Ответа не было. Только в памяти звучали слова, сказанные во время последней встречи: «Не позволяю. Пусть другой кто-нибудь». Да, речь над гробом говорил другой. А у Воронихина не хватило духу даже прийти на похороны. Он специально уехал, его никуда не вызывали…
— Паша, друг.
Внезапная смерть Савватеева, словно конец твердой, рывком выпрямившейся пружины, ударила по Воронихину. Безжалостно, наотмашь. Еще недавно он с нетерпением ждал тех дней, когда избавится от неуемного Пал Палыча и облегченно вздохнет: на донышке его души, не отпуская, ютился постоянный страх перед бывшим другом, страх, смешанный с уважением и даже завистью. Дни эти настали. Но облегчения они не принесли. Воронихин не мог избавиться от преследующего его чувства, странного и живучего: стоит за спиной Пал Палыч и, прищурившись, смотрит ему в затылок. Смотрит внимательно, не отводя взгляда, и ждет. Чего ждет? Может быть, окончания их давнишнего спора?
Воронихин пытался зажать себя в кулак, избавиться от ненужных чувств, чтобы дальше делать свое обычное дело — руководить районом. Не получилось. Арест и разоблачение Козырина, бюро, на котором пришлось уступить Рубанову, — все это не отпускало, жило, болело. Каждое событие — как ступенька высокой лестницы, по которой он скатывался на глазах у всех — вниз, вниз… Воронихин прямо-таки физически ощущал, как катится и больно бьется об острые углы ступенек.
Последние события вывернули его наизнанку. Больше ему не увидеть искренних, светлых взглядов на полях и на лесорубных делянках. Он точно знал — не увидеть. Будут взгляды вежливые, холодные, равнодушные, предназначенные обыкновенному чиновнику. Воронихин потерял завоеванный горбом авторитет, которым всегда гордился. А завоевывать его снова не оставалось ни сил, ни времени.