Имя мне – Красный
Шрифт:
Шейх Мохаммед, один из величайших мастеров того же легендарного времени, сделал иллюстрацию к истории о бедном рабе, который так любил своего падишаха, что, когда тот играл в чоуган [111] , подолгу терпеливо ждал неподалеку, надеясь, что мяч отлетит в его сторону и тогда он, раб, поднимет его и отдаст повелителю; так в конце концов и случилось. Художник изобразил, как раб отдает мяч падишаху. Я тысячи раз слышал о том, с какой любовью, восхищением и покорностью должен относиться бедный подданный к могущественному повелителю или красивый юный подмастерье – к своему мастеру; теперь же я видел эти чувства изображенными на бумаге. Они пронизывали весь рисунок, жили в пальцах, держащих мяч, в склоненной голове раба, который никак не осмелится посмотреть падишаху в лицо. Какое же глубокое понимание людей вложил художник в свою работу! Глядя на нее, всякий, подобно мне, непременно почувствует, что самое большое счастье в жизни – это быть наставником юных, красивых и одаренных учеников; с этим может сравниться только счастье ученика, чья преданность великому наставнику доходит до рабской покорности. Мне было жалко тех, кому в жизни не привелось испытать этих чувств.
111
Чоуган –
Я перелистывал страницы, внимательно, но быстро рассматривая тысячи птиц, коней, воинов, влюбленных, дэвов, деревьев и облаков, а довольный карлик, словно шах из старой сказки, обрадованный возможностью похвастать своими богатствами, доставал из сундуков и клал передо мной все новые и новые книги, среди которых были не только настоящие сокровища, но и самые обычные тома, и растрепанные муракка. Мое внимание привлекли две дивные книги, которые он достал из разных углов очередного железного сундука: у одной переплет был темно-красный, цвета переспелой вишни, в ширазском стиле, а у другой – еще более темный, отполированный, такие делали в Герате под влиянием китайцев. Рисунки в этих книгах казались настолько схожими, что сначала я подумал, будто один том в свое время скопировали с другого. Пытаясь выяснить, какой из них был изначальным, я прочитал имена каллиграфов, поискал скрытые подписи и вдруг вздрогнул, догадавшись, что передо мной два легендарных тома Низами, сделанные мастером Шейхом Али из Тебриза для повелителя Кара-Коюнлу Джиханшаха и хана Ак-Коюнлу Узун-Хасана. После того как Джиханшах ослепил великого мастера, дабы тот не смог больше сделать ничего подобного, Шейх Али бежал в Ак-Коюнлу и по памяти изготовил для Узун-Хасана книгу еще лучше. Рисунки во второй книге отличались большей строгостью и четкостью, в первой – яркостью и живостью цвета; это напомнило мне о том, что память слепца обнажает безжалостную простоту жизни, но лишает ее выразительности.
Мне известно, что я подлинно великий мастер; знает об этом, разумеется, и всеведущий, всевидящий Аллах, а значит, мне тоже когда-нибудь предстоит ослепнуть – но хочется ли мне, чтобы это случилось сейчас? Словно осужденный на смерть, желающий перед казнью в последний раз оглядеться вокруг, я попросил Всевышнего: «Пожалуйста, дай мне увидеть все эти рисунки, дай насытить ими глаза!» В величественном и жутком полумраке переполненной сокровищницы бытие Аллаха ощущалось как никогда отчетливо, – казалось, Он совсем рядом.
На страницах, которые я перелистывал, легенды и притчи о слепоте, даре мудрого Аллаха, встречались очень часто. Шейх Али Реза из Шираза, иллюстрируя всем известный рассказ о том, как Ширин влюбляется в Хосрова, увидев его изображение в ветвях дерева, тщательнейшим образом прорисовал каждый листочек чинары, крона которой закрыла собой все небо. Когда какой-то глупец сказал, что при изображении этой сцены внимание художника должна была поглощать вовсе не чинара, великий мастер, желая доказать, что главное в рисунке не страсть прекрасной юной девушки, а страсть художника, принялся рисовать ту же чинару со всеми ее листьями на рисовом зернышке. Через семь лет и три месяца, когда работа была сделана только наполовину, Шейх Али Реза ослеп. Если меня не обманывала подпись, гордо брошенная им под ноги миловидным недиме Ширин, передо мной была все та же чинара, но нарисованная на бумаге уже слепым мастером. Сцена на следующей странице – ослепление Исфендияра стрелой Рустама с раздвоенным наконечником – поражала такой яркостью и живостью (художник явно был знаком с манерой индийских мастеров), что слепота, вечное несчастье и затаенное желание всякого подлинного художника, мнилась началом радостного праздника.
Пока я просматривал все эти книги и рисунки, душа моя пребывала в сильном волнении – не только потому, что я узрел красоту, о которой слышал многие годы, но и потому, что понимал: наслаждаться этой красотой мне придется недолго. Иногда тишину, царившую в холодной сокровищнице, мрачно-красной (никогда еще я не видел такого цвета) от свисающих со стен пыльных тканей и неверного света свечей, нарушал мой восхищенный возглас. Тогда ко мне подходили Кара и карлик, заглядывали через плечо, чтобы увидеть дивный рисунок, который я разглядывал, и я, не удержавшись, начинал давать пояснения.
«Видите этот удивительный красный цвет? Его тайну унес с собой в могилу великий мастер Мирза-баба Имами. Этим цветом окрашены кайма ковра и знак кызылбашей [112] на тюрбане сефевидского шаха, а на следующей странице, смотрите – живот льва и кафтан этого красивого юноши. Если не считать крови, текущей из рассеченной плоти, Аллах никогда напрямую не показывает своим рабам этот удивительный цвет – его надо искать, он скрыт в редких жучках и камнях, и во всем мире его можно увидеть только на тканях, сотканных и окрашенных человеком, и на рисунках великих мастеров, – говорил я и прибавлял: – Возблагодарим же Того, кто явил нам все это!»
112
Кызылббши (тюрк. красноголовые) – объединение тюркских племен, кочевавших по территории Ирана, Анатолии и Азербайджана в XV–XVI вв. Будучи приверженцами шиизма, кызылбаши носили головные уборы с двенадцатью красными полосами в память двенадцати шиитских имамов [отсюда и название). Основатель династии Сефевидов шах Исмаил происходил из кызылбашей и с их помощью пришел к власти.
«Посмотрите-ка! – снова не удержался я через довольно долгое время и показал Кара и карлику дивный рисунок, воспевающий любовь, дружбу, весну и счастье, – такой рисунок можно было бы вставить в любой сборник газелей [113] . Глядя на распустившиеся по весне деревья и любуясь счастьем влюбленных, которые пьют вино и читают стихи, сидя посреди прекрасного сада, похожего на райский, мы, запертые в холодной, пропахшей плесенью и пылью сокровищнице, словно бы ощущали запах весенних цветов и нежный аромат кожи счастливцев. – До чего же нежно художник изобразил руки юноши и девушки, их красивые босые ноги, какое изящество сообщил их позам, какую беспечность придал порхающим вокруг птицам! Но посмотрите, как грубо он нарисовал кипарис на заднем плане. Это работа Лютфи из Бухары, известного своим вздорным и неуживчивым нравом. Он вечно бросал рисунки, недоделав, ссорился с шахами и ханами, которые, по его мнению, ничего не понимали в искусстве миниатюры, и нигде не задерживался надолго. Так этот великий мастер и бродил из города в город, ссорился то с одним правителем, то с другим, ни одного из них не находя достойным владеть книгами,
рисунки к которым сделает он, Лютфи. В конце концов, однако, он осел в мастерской малозначительного хана, все владение которого составляли голые горы, и провел при его дворе все оставшиеся двадцать пять лет жизни. Говорят, он любил повторять: „Страна, может, и маленькая, зато хан знает толк в хорошем рисунке!“ Хан этот, между тем, был слеп, и до сих пор художники любят, шутя, спорить между собой, знал ли об этом мастер Лютфи».113
Газель – жанр лирической поэзии.
«А вот это видели? – воскликнул я, когда уже перевалило далеко за полночь, и на этот раз оба поспешили ко мне со свечами в руках. – Эта книга была сделана в Герате при внуке Тимура, полтора столетия назад, и сменила с тех пор десять владельцев».
Мы стали рассматривать под увеличительным стеклом последнюю страницу, на которой теснились подписи, посвящения, даты и имена правителей, жестоко враждовавших друг с другом. «С помощью Всевышнего каллиграф Султан Вели, сын Музаффера из Герата, написал своей рукой эту книгу для Исмета уд-Дюнья, жены победоносного Мохаммеда Джуки, брата владыки мира Байсункура [114] , в Герате, в восемьсот сорок девятом году Хиджры». Мы прочитали, что затем книга попала к Султану Халилю, хану Ак-Коюнлу, от него – к его сыну Якубу, потом к северным узбекским султанам, каждый из которых, завладев ей, на радостях принимался вынимать одни страницы, вставлять другие и добавлять в рисунки изображения своих красивых жен, не забывая горделиво написать на последней странице свое имя. Когда шах Исмаил взял Герат, книга попала в руки Сама Мирзе, и тот преподнес ее брату, сделав особую дарственную надпись. Однако вскоре блаженной памяти султан Селим Грозный нанес шаху Исмаилу поражение при Чалдыране и взял Тебриз; дворец Хешт-Бихишт был разграблен, и книга вместе с победоносной османской армией отправилась в путешествие через горы, пустыни и реки в Стамбул, в эту сокровищницу.
114
[Гийас уд-Дин] Байсункур [-мирза] (1397–1433) – внук Тимура, наместник Герата, покровитель наук и искусств.
Способны ли были Кара и карлик в полной мере понять и разделить волнение старого художника? Листая один том за другим, я ощущал печаль тысяч мастеров, которые неустанно трудились, теряя зрение, в сотнях больших и малых городов и терпели разные притеснения при дворах шахов, ханов и наместников. Открыв же скверную книгу о способах и орудиях пыток, я вспомнил о боли, которую все мы испытывали в годы ученичества, когда нас били палками, лупили линейками по щекам и стучали по бритым головам мраморными брусками для лощения бумаги. Что до этой жалкой книги, рисунки к которой намалевали потерявшие всякий стыд художники, польстившись на пару золотых, предложенных каким-нибудь путешественником-гяуром, то я просто не мог понять, что она делает в сокровищнице османского султана. Заказчик ее хотел показать своим единоверцам, какие мы злые и жестокие, не объясняя, что пытка – мера вынужденная, необходимая для того, чтобы поддерживать в мире заповеданную Аллахом справедливость, и применяемая с разрешения кадия и под его наблюдением. Я отлично видел, какое гнусное удовольствие получал художник, когда рисовал, как избивают на фалаке, распинают на кресте, вешают, подвешивают вниз головой и на крюке, сажают на кол, протыкают гвоздями, топят, перерезают горло, бросают на растерзание голодным собакам, стегают кнутом, зашивают в мешок, сжимают тисками, погружают в ледяную воду, вырывают волосы, ломают пальцы, сдирают кожу, вырывают ноздри, выкалывают глаза, заряжают людей в пушку наподобие ядра, – и мне было стыдно. Только мы, истинные художники, которых все годы ученичества безжалостно наказывали на фалаке, которых гневливый мастер то и дело избивал ни за что, просто чтобы отвести душу, когда ему случалось неверно провести линию, которых часами лупили палками и линейками, чтобы сидящий в нас шайтан переродился в джинна искусства, – только мы можем с таким наслаждением рисовать избиения и пытки и раскрашивать пыточные инструменты в развеселые цвета, словно это воздушные змеи, развлечение детворы.
Взирающие на нас, художников, со стороны, как через сотни лет будут смотреть на наши рисунки, никогда не поймут – ибо не имеют ни особого желания, ни терпения – тех чувств, которые я испытывал, разглядывая миниатюры в холодной сокровищнице. Стыд и радость, печаль и наслаждение… Мои старые пальцы так замерзли, что уже ничего не чувствовали, но упрямо продолжали переворачивать страницу за страницей и крепко держали верное увеличительное стекло, скользившее над рисунками, словно аист, который давным-давно успел облететь весь мир и теперь, осматривая далекую землю, без удивления, но с восторгом подмечает новое, ранее не виденное. Легендарные книги, которые столько лет прятали от нас, рассказывали мне, чему и у кого научился тот или иной художник, в каких мастерских, под покровительством каких шахов возникали особенности, называемые теперь стилем, на кого работали многие легендарные мастера. Узнавая что-то новое для себя, например, что кучерявые облака в китайской манере, которые, как мне было известно, под влиянием гератской школы рисовали по всей стране персов, встречаются и на миниатюрах, сделанных в Казвине, я то и дело устало бормотал себе под нос: «Ну и ну!» – но в глубине души чувствовал боль, печаль, которую мне так непросто вам объяснить, и стыд, ибо думал о судьбе луноликих, волооких, стройных, прекрасных художников, о том, как мастера издеваются над ними в годы ученичества, о муках и унижениях, которые они претерпевают ради искусства, о волнении и надежде, что живут в их сердцах, об их душевной близости с учителями, с которыми их объединяет любовь к рисунку, и том, что в конце концов всех их ждет слепота и забвение.
С той же печалью и стыдом я входил в мир красивых и тонких чувств – в последнее время моя душа постепенно забывала, как их можно изображать, ибо я многие годы рисовал для нашего султана сцены сражений и празднеств. В одной муракка я увидел юного перса с алыми губами и тонкой талией, который точь-в-точь как я держал на коленях открытую книгу, и вспомнил одну истину, о которой забывают жадные и властолюбивые шахи: вся красота мира принадлежит Аллаху. На другом рисунке молодой мастер из Исфахана изобразил двух необыкновенно красивых влюбленных, глядя на которых я со слезами на глазах вспоминал своих прекрасных учеников, отдавших сердце искусству. Стройная, тонкая девушка с губами цвета черешни, миндалевидными глазами и изящным маленьким носиком осторожно закатала рукав такому же тонкому и изящному, как она, юноше и с восхищением, словно на три прекрасных цветка, смотрела на три знака любви, которые тот, желая доказать силу своей страсти, выжег на прозрачной коже. Когда видишь такую кожу, хочется поцеловать ее и умереть.