Имя твоего волка
Шрифт:
Марго все-таки нарушила свое обещание. Всего на несколько мгновений — и уже спустя годы. Но этого оказалось достаточно.
А потом, через семь лет, в черной сердцевине сентябрьской ночи, замерзая на лесной поляне в рваном шелковом платье, слишком неподходящем для прогулок по осеннему лесу, и глядя в глаза сходящего с ума волка, она подумала: «Почему ты не сказала мне, что любовь тоже разъедает сердце? Почему ты не сказала мне, что любить куда больнее, чем ненавидеть? Почему?.. Потому что ты не знала сама? Или надеялась, что я этого никогда не узнаю?..»
«Я никогда не узнаю, что бы ты мне ответила… Потому что я так и не решился (не успел?) сказать тебе… Я и сейчас до сих пор не решился…»
Пан Владислав смотрел, как она задумчиво накручивает
И свечи истекали янтарным светом, в котором ее волосы казались золотыми, а кожа, оттененная снежной белизной шелкового платья — нежно-розовой и теплой. И так хотелось протянуть руку и дотронуться… Только он не решался. Так и не решился — за все эти годы, потому что боялся… он и сам не знал, чего больше боялся — что его рука встретит не пустоту, а действительно тепло нежной кожи и скользкий шелк платья, или… или — не тепло, а холод, смертельный холод закоченевших тонких пальцев, ведь она мертва…
Уже много лет, как мертва. Столько лет, сколько она приходит к нему — его мука, его проклятие, наваждение его снов, видение его бессонных ночей… Его жизнь.
Потому что пан Владислав не знал, было ли в его жизни что-нибудь важнее; было ли вообще что-нибудь важное — что-то, имеющее смысл — кроме ожидания ЕЕ появления.
Кроме этих мгновений (капли янтарного света в черной пустоте безнадежно бесконечной ночи), когда, с болезненным нетерпением вглядываясь и вслушиваясь в эту пустую и бестолковую ночь, уже начиная сомневаться в самой возможности света, понимая рассудком (той частью, что еще оставалась от здравомыслящего рассудка прежнего пана Владислава, не верившего ни в призраков, ни в смешное — для слезливых истеричных девиц разве что годное — волнение чувств), что это все — наваждение и помрачение ума (как понимает еще не отравленным осколком разума свою болезнь курильщик опиума и все же жаждет — не излечения, а новой, головокружительно-прекрасной порции своего яда, что рано или поздно убьет его); пан Владислав наконец различал знакомый шелест легких шагов и скользкий шорох шелкового платья; и даже с закрытыми глазами по этим звукам он мог угадать — каждое ее движение и выражение ее лица.
В первый раз она пришла через несколько дней после своей смерти. Хотя иногда пану Владиславу казалось, что, возможно, и раньше. Тогда, на лестнице, когда он стоял перед закрытой дверью комнаты Стася — вместо того, чтобы постучать и войти…
Ах, если бы знать, что надо было не просто стучать, а не раздумывая вышибать дверь и выкручивать дурню-брату руки, которые тогда, наверное, уже слепо шарили в ящике стола, нащупывая револьвер… Выкручивать руки, а потом уже — уговаривать, умолять, в ноги падать, прощения просить — есть за что… О дочери, наконец, напоминать, малолетней, которую дурень-брат сиротой собрался оставить, пусть и наследницей…
А пан Владислав не то что дверь вышибать — даже стучать не стал…
Сколько раз ему это снилось — потом. Эта дверь — золотистое, до матового блеска отполированное дерево; бронзовый завиток ручки; его рука, которая тянется к этому завитку — медленно, очень медленно, сопротивляясь, раскорячив напряженные пальцы… Потому что эта рука не его, спящего, — а того, настоящего пана Владислава, который на самом деле так и не решился протянуть к двери свою руку… Так медленно, что он не успевает — до выстрела, от которого вздрагивает весь дом; выстрела, который настоящий пан Владислав услышал уже возле подножия лестницы.
Вот тогда-то, у подножия лестницы, почему-то разозлившись на ни в чем не повинную мраморную девку, пан Владислав и обернулся назад — за несколько мгновений до выстрела — как будто почувствовал, что сейчас за этой дверью его брат вздрагивает и морщится (или улыбается?), упирая в свой висок холодное дуло старого револьвера. И кажется… (хотя пан Владислав не был в этом уверен, как он не был уверен ни в чем, вспоминая потом происшедшее, — дикий до нелепости фарс, неожиданно переломившийся в трагедию: себя самого, бьющегося в запертую дверь: «Да открой же, Стась, что за глупые шутки! Эй, кто-нибудь! Кто-нибудь есть в этом доме, да помогите же!»; перекошенно-растерянное лицо слуги, бестолково тыкающего под дверь выдернутой из камина кочергой; оглушительный треск безжалостно ломаемого дерева… и — улыбка,
навсегда замерзающая на губах Стася и перечеркнутая тонкой струйкой крови из простреленного виска…). Кажется, тогда, за секунду до выстрела, почему-то обернувшись назад, пан Владислав заметил — краем глаза — силуэт золотоволосой женщины в белом платье, скользнувший возле двери, за которой заперся Стась…Потом, с глухим отчаянием и ненавистью к себе, от которой горчило во рту и кружилась голова, пан Владислав долго смотрел на эту последнюю — и теперь вечную — улыбку Стася. Пытался поймать застывающий, навсегда уходящий взгляд. И спросить этот взгляд: «Зачем? Зачем ты это сделал, брат? Потому что ты — дурак и размазня? Или потому, что ты любил ее больше своей собственной жизни, и когда ее не стало — твоя жизнь тоже стала тебе не нужна? Или потому, что она пришла к тебе… и позвала за собой? Может, она все-таки ведьма, брат?»
А в одну из ночей после смерти брата — душную, бессонную, когда рваная дрема за закрывающимися веками все оборачивалась то клубами удушливого дыма, в котором факелом горели волосы на женской голове; то ледяными ломкими осколками, в которые с сухим треском рассыпался замерзающий прозрачный взгляд умирающего Стася, так и не ответив — зачем; ОНА пришла в первый раз.
Пан Владислав уже отчаялся заснуть; накинул халат; при лунном свете, выскальзывающем из-за штор и разбрасывающем по стенам дрожащие голубые тени, набил трубку (с досадой отмечая, как дрожат руки и тяжело ворочается сердце) — да так и не успел ее запалить. Потому что одна из теней вдруг оказалась сидящей в кресле — напротив пана Владислава — женщиной в белом платье с распущенными по плечам волосами. Трубка выпала из затрясшихся рук пана, с сухим отрывистым стуком ударившись об пол.
Женщина пошевелилась, поправляя рукой прядь волос, упавшую на лицо. Шорох ее платья — настоящий, реальный, скользящий шелест шелка — едва не свел с ума окаменевшего пана Владислава. Несколько минут он не мог пошевелиться и не мог произнести ни слова — горло свело судорогой, придушивая дыхание до слабого, жалкого сипения.
Женщина молчала и смотрела на него, только ее лица, растворенного тенью, пан Владислав не мог разглядеть. А потом, в момент бунта растерявшегося и разозленного рассудка, пан Владислав решил, что все это — чья-то гнусная, умело подстроенная шутка. Может быть, кто-то подслушал, как он кричит во сне, или даже разговаривает, или… в общем, какая разница? Пан Владислав медленно, стараясь все же не поворачиваться к гостье спиной, нашарил на столике возле кровати свечу и с первого раза (руки уже почти не дрожали) запалил огонь на кончике тонкого оплавленного фитилька. И только тогда поднял сердитый взгляд на ночную гостью-шутницу. И задохнулся гневной отповедью, уже рвавшейся у него с языка. Потому что, ярко освещенное теплым дрожащим светом свечи, на пана Владислава грустно смотрело лицо женщины, сгоревшей дотла несколько дней назад. Лицо женщины, которую он любил давно и безнадежно — до сих пор. Лицо мертвой жены его мертвого брата.
Пану Владиславу было страшно первые несколько секунд — когда еще сопротивлялся, не желая верить в происходящее (…бред, сон?) смертельно раненый рассудок… Тот самый, здравомыслящий рассудок прежнего здравомыслящего пана Владислава, не верившего ни в ведьм, ни в призраков, ни в прочую чертовщину — и потому только что обрадованно и отчаянно предположивший чей-то розыгрыш в невозможном ночном видении. А потом, когда рассудок сдался — уполз, хрипя, в темноту зализывать раны — авось еще пригожусь, хозяин, а? — в свете-то дня?.. — пан Владислав улыбнулся ЕЙ в ответ.
Она была такой же — совершенно такой, как раньше, при жизни — только молчаливой. Пан Владислав так и не услышал от нее ни единого слова за все эти годы. Он научился разговаривать с ней — постепенно, и ему казалось, что она отвечает — движением головы или руки; глазами — или иногда вздохом (или это просто сквозняк шевелил ее шелестящее шелковое платье?). Иногда ему хотелось спросить, зачем она приходит к нему, но он боялся — а вдруг обидится? И больше не придет — и что тогда будет делать полусумасшедший пан Владислав (вполне нормальный с виду — днем и только к ночи начинающий сгорать в болезненном лихорадочном нетерпении, как юноша перед первым свиданием со своей возлюбленной — придет она сегодня или не придет; а если не придет — как тогда жить дальше?)… Или, а вдруг — она ответит — зачем приходит?..