Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Индивид и социум на средневековом Западе
Шрифт:

Если же продолжить знакомство с индивидами, голоса коих мы способны расслышать, то здесь приходится еще раз напомнить о трудностях, постоянно возникающих перед исследователем. Обращаясь к текстам, в которых тот или иной автор выражает самого себя, мы очень скоро убеждаемся в том, что традиционным способом такого самораскрытия служило, как это ни парадоксально звучит, стремление скрыть свое Я. Может быть, лучше говорить о неспособности себя выразить. Однако неспособность эта — не результат какой-то умственной или эмоциональной «неразвитости» или «неумения», не следствие того, что в Средние века «еще не могли» делать то, чему научились в Новое время, — демонстрировать свой неповторимый внутренний мир. По-видимому, индивид в ту эпоху осознавал себя как-то иначе и в силу этой инакости обращал внимание не на те черты своей индивидуальности, какими ныне дорожим мы. Для того чтобы выразить себя, человек искал некий образец, под который подгонял собственное своеобразие. Следовательно, он дорожил в себе не тем, что было в нем

неповторимым или редкостным, даже если он и замечал в себе такие черты исключительности, — напротив, он стремился уподобить себя некоему типу. Точно такую же операцию средневековые авторы производили и над другими людьми, которых им доводилось характеризовать, — они спешили свести особенное к общему. (Впрочем, авторы биографий — житий — подчас оказывались более способными подметить индивидуальные особенности лиц, о которых они писали, нежели авторы «исповедей» или «автобиографий», высказывавшиеся о самих себе1.)

Однако не следовало бы непомерно заострять эту склонность средневекового сознания, ибо даже при доминировании установки на сугубую индивидуализированность личности Нового времени сохраняют силу «закон подражания», равнение на образцы, стереотипы поведения и покорность моде (в широком смысле этого понятия). Притязания на оригинальность и исключительность на практике оборачиваются сплошь и рядом своего рода раболепием перед стандартом. В любом случае, нет никаких оснований для высокомерного взгляда на приверженных топике средневековых авторов.

Тем не менее им действительно было присуще описание индивида посредством применения для его характеристики унаследованных от предшественников «готовых форм». В соответствии с этой неодолимой тягой растворить индивидуальное в типе, средством изображения человека и служило описание его при помощи клише, расхожих штампов, которые были способом включения его в некий ряд. Поэтому, набрасывая литературные портреты исторических или иных значительных персонажей, авторы той эпохи не устают прибегать к использованию форм изображения человека, заимствованных из литературной традиции, в частности античной. Эйнхард в своей «Vita Caroli Magni» не находит более адекватного способа изображения деяний и личности Карла Великого, нежели использование формул из жизнеописаний римских цезарей Светония: поскольку франкский король провозгласил себя римским императором, к нему вполне приложимы характеристики его отдаленных предшественников2.

Но разве не так же на протяжении столетий поступали и средневековые живописцы или скульпторы? Короли, императоры, папы, князья, отцы церкви, святые сплошь и рядом лишены на фресках, книжных миниатюрах и в скульптурных изображениях жизненной индивидуальности, но зато наделены чертами, которые выражают их социальный, политический или духовный статус. Существенное, а потому заслуживающее внимания видели в первую очередь в том, что приобщает данного индивида к типу, а вовсе не в том, что его отъединяет, обособляет. Средневековые биографы, агиографы, художники — специалисты в области обобщений. Они «не умели» индивидуализировать потому, что не испытывали в этом потребности; они не видели черт неповторимой индивидуальности, поскольку их взоры были направлены не на нее, а на нечто, с их точки зрения, несравненно более глубокое, — на самую сущность данного человека. Сущность же его состояла не в акциденциях — случайных, капризных чертах его характера, каких могло и не быть, — его сущность заключалась в том, что в нем воплощались определенные «призвание», «служение», «должность». Но, углубляясь в то, что приличествует каждому «чину», социально-правовому статусу и сословному разряду (ordo), средневековые авторы оставляли без внимания общечеловеческий идеал. Индивид, которого мы встречаем на страницах сочинений или в искусстве той эпохи, — не «человек вообще»; это именно социально определенный индивид.

Средневековые писатели и художники усредняют индивида, лишая его индивидуальности в нашем, современном смысле. Но тем самым они достигают главного, если исходить из присущих их времени установок: индивид не выступает под их пером, резцом, кистью в виде отъединенного и потому случайного человеческого атома, который едва ли заслуживает интереса сам по себе, — он фигурирует в их изображении как носитель социально значимых качеств и признаков. Авторы житий святых описывают своих персонажей при помощи штампов, которые переходят из одного сочинения в другое, без каких-либо затруднений заимствуются из общего фонда определений и эпитетов, и никого не смущает и не утомляет неустанное возвращение ко все тем же характеристикам святости. Напротив, агиографы явно испытывают удовлетворение от того, что каждый индивидуальный случай подтверждает их идеал. Ибо и автор жития, и его аудитория не ищут неповторимой индивидуальности святого, каковая вовсе в нем и не предполагается; ведь его святость означает как раз отказ от собственного Я и приближение к Богу, растворение индивида в Нем3.

Индивидуальность не ценится и не одобряется, ее страшатся, и не только в других — человек остерегается быть самим собой. Проявление оригинальности, самобытности имеет аромат ереси. Человек страдает от сознания, что он не таков, как все прочие люди.

Следовательно, установка на индивидуальность не характерна для этой эпохи. Изучать Средние века, сосредоточиваясь исключительно на выдающихся фигурах, — не значит ли отчасти бить мимо цели? То, что средневековые хронисты изображают

современную им историю именно в виде историй монархов и их деяний, не должно вводить нас в заблуждение. Короли, папы и князья представляли для анналистов интерес не сами по себе, не как яркие индивидуальности, — они суть не более чем репрезентанты глубинного процесса обнаружения божественного Провидения, через их деяния осуществляется замысел Творца. «Gesta Dei per Francos» (Гвибер Ножанский): не франки или французы творя? историю, но Господь творит ее, используя их в качестве Своего орудия! Еще меньше индивидуальностями мыслились святые, отшельники, мистики, напротив, их слава заключалась в отказе от собственного Я, в растворении личности в Боге.

Но в таком случае не следует ли и историку, изучающему эту эпоху, не ограничиваться человеческими вершинами и фокусировать свое внимание только на таких исключительных персонажах, как Абеляр, Бернар Клервоский, Франциск Ассизский, Антоний Падуанский, Людовик Святой, Фома Аквинский, Данте?… В какой мере типичны такого рода личности? Они превышают средний уровень и не слишком показательны для понимания их среды. Точнее, они значимы в качестве неких предельных случаев, для понимания тех границ, которых тогда могла достигнуть индивидуализация. Не пора ли спуститься с горных пиков, где воздух разрежен, в человеческие долины, где кишит безымянная масса с ее повседневными заботами и устремлениями?

* * *

Установка на изучение «среднего человека» — не новшество в медиевистике. В отечественной историографии такого рода подход был применен, и не однажды, еще в начале XX столетия. Почти одновременно, в 1915 и 1916 годах, двумя выдающимися Историками-итальянистами, Львом Карсавиным и Петром Бицилли, были опубликованы труды, в которых обосновывалась необходимость знакомства с заурядным представителем средневекового общества4. Карсавин поставил перед собой задачу вскрыть тот уровень религиозного сознания, который он назвал «общим религиозным фондом», откуда люди черпали свои верования и представления о мире. Он гипотетически реконструирует носителя идей этого фонда, квалифицируя его как «среднего человека». Русский медиевист придает этому понятию методологическое значение: «средний человек» — не просто ординарный обыватель, но типичный носитель распространенных верований и религиозного образа мыслей. В число таких «средних людей» Карсавин был склонен включать и крупные индивидуальности, поскольку они, по его мнению, «вместе с тем и являются целиком или частично типическими индивидуальностями»5.

Бицилли в какой-то мере разделяет точку зрения Карсавина, но одновременно подчеркивает: нельзя изучать крупные индивидуальности в одном ряду с ординарными и строить общую картину, смешивая признаки, почерпнутые из анализа первых, с характеристиками вторых, так как типичное для одних может оказаться вовсе не типичным для других. Разница между выдающейся индивидуальностью и «средним человеком», по убеждению Бицилли, не «количественная», она заключается не в том, что, например, святой Бернар — «более мистик», нежели кто-то еще; «он — мистик по-иному». А потому, занимаясь только великими людьми, мы узнаем лишь одну сторону жизни средневекового общества. В отличие от Карсавина, Бицилли сосредоточил внимание на одном персонаже — на францисканском монахе Салимбене де Адам (1221–1287), авторе ряда сочинений, в том числе «Хроники», в которой содержится и его собственная биография. Бицилли изучает «Хронику» Салимбене, написанную в 1282–1287 годах, как источник для познания его личности — личности «представителя определенного культурного периода»6.

Я полагаю, что подходы к изучению средневековой религиозной культуры, продемонстрированные в трудах Карсавина и Бицилли, плодотворны. Фонд верований эпохи творился не одними лишь великими умами, теологами и мистиками, как воображала старая историография. Вопреки распространенной среди историков точке зрения, культурные модели не зарождались исключительно на верхних ступенях социальной иерархии, распространяясь затем (и вульгаризуясь) в более широких слоях общества. В массе народа зрели собственные представления о мире, пространстве и времени, о душе, грехе и искуплении, о загробном существовании. Эти представления далеко не всегда гармонировали с официальной доктриной, и между ними возникали напряженность и конфликты. В системе этих подчас противоречивых верований формировалась личность.

Возвращаясь к Салимбене, нужно отметить, что он жил и писал в критический период истории Италии. В это время в народе распространились хилиастические идеи в форме иоахимизма. Как известно, Иоахим Калабрийский предрек наступление эпохи Святого Духа в 1260 году, и как раз в это время падение власти Гогенштауфенов над Италией породило идею, что империя кончилась. Пророчество о наступлении конца света, как кажется, осуществлялось. В Италии усилилось брожение, как раз в 1260 году началось монашеское движение «апостольских братьев», которые, проповедуя крайний аскетизм, отрицали собственность, труд, профессию и вообще все, что вовлекало человека в жизнь, и в это же время по городам и деревням бродили толпы флагеллантов, умерщвлявших плоть самобичеванием в надежде очиститься от грехов. В такие моменты истории, сопровождающиеся повышенной эмоциональностью и даже склонностью к коллективной неврастении, неизбежно обостряются восприимчивость и наблюдательность в отношении к человеку. «Нам со стороны кажется, что над Италией этой поры занимается заря Возрождения, — замечает Бицилли, — но современники принимали свет на горизонте за предвестник мирового пожара»7.

Поделиться с друзьями: