Инклюз
Шрифт:
Первая очередь, как и сговаривались, прошла выше крыш и послужила сигналом друзьям: "в хаты и на пол". Вторая — на случай, если кто не услышал. А уж после этого Степан долбил, пока лента не кончилась, а дырчатый кожух на стволе не раскалился так, что воздух вокруг дрожал и плыл. Только и старался, чтобы ствол вверх не задирало.
Скольких он положил — бог весть. Пулеметные пули прошивали стены, рвали крыши, ну а если встречали кого живого — делали мертвым.
Менять ленту Степан не умел; учиться было недосуг. Он выскочил из двуколки и, пригибаясь, побежал в деревню помогать друзьям кончать с деморализованными пулеметным огнем, которым их же командир их вроде бы и накрыл.
Справились.
Вот какие четыре истории я услышал в тот раз. А пятой так и не дождался.
— Он о себе, наш Теоретчик, рассказывать не любит. О чем — другом — заткнуться не заставишь, а о себе — не а. Сами толком ничего не знаем. Понятное дело, воевал он с германцами, а дальше и до того — бог весть. Мы его нашли, когда он от тифа, или еще какой заразы помирал. Ну и выходили — уж очень бредил интересно. Познавательно. Видишь, вроде выздоровел, только мерзнет с тех пор все время момут ворро, — и Борька, замолчав, кивнул на пятого из них, действительно, несмотря на жару, одетого в шинель с оторванными рукавами.
— Почему Теоретчик-то?
Борька хмыкнул.
— Теории любит разводить. Но пулеметчик — первый на всю степь, а скорее на весь мир.
О как! Ну, авось посмотрю его в деле, а с расспросами, так и быть, приставать не стану. Да и что там у него такого интересного может быть? Понятно же, войну отбарабанил, пошел домой, по дороге в вагоне "сорок или восемь", а может на вокзале, где спят вповалку — тиф. Вот, небось, и вся история.
Звезды над степью яркие, как не лечь спать под ними? Так я и поступил, когда разговор и сливовица исчерпались до донышка. А утром рыжий Борька, не глядя мне в глаза, произнес: "Тебе, поди, тоже с нами охота? Только мы не возьмем. Мужик ты неплохой, но… не настолько ты нам к сердцу пришелся".
Я кивнул и, скинув рубашку, пошел умываться. Чистый и малость продрогший вернулся и сказал:
— Может вам это обидно покажется, только я б с вами и не остался. Кабы других дел не было, и будь на то ваше согласие, маленько бы погуляли вместе. Но есть у меня к вам предложение…
Пять пар глаз посмотрели на меня. Жующий яблоко Борька — с интересом, Лев — внимательно, Маруся, чинившая трензель, стукая по нему камнем-окатышем — равнодушно, а Теоретчик, занятый смазкой "Льюиса", и будто бы никому в отдельности, а так, в воздух, рассуждающий о способах изготовления минерального масла — мазнул взглядом и снова отвел его.
— Так вот что, — сказал я, завладев более-менее их вниманием, — я тут жду одного человека, ему надо будет переправить кой-какие бумаги в Турцию. Что за бумаги, если любопытно, сами спросите. Ответит — хорошо, а нет, значит, никому знать не надо. Сам он с бумагами пойти не может, будет отвлекать тех, кто на них глаз положил. Сделает вид, что покружил, да и повезёт их через Бессарабию.
— Хочешь, чтобы мы его бумажки туркам отправили? — догадался Борька.
— Ага. Именно мы. Вы и я. Дело опасное, одному бы мне солоно пришлось. А вместе — весело сходим.
Маруся отложила камень и, отряхнув руки, поинтересовалась:
— А нам что за то будет? Мы, ясное дело, не торгаши какие, но за интерес оно… интереснее.
— Законный вопрос, — согласился я — так поступим: когда с делом покончим, просите чего надо. Я много кой-чего могу, если окажется среди этого то, чего вы пожелали — ура. А не окажется — увы. Такой интерес интересный?
— Дурацкий, — хмыкнул Лев. — Но интригует. Что, поможем
дядьке?Голоса против никто не подал.
Ну, с этим я и уехал. Мне одолжили дрезину, которую я пообещал оставить возле железки верстах в двадцати от Екатеринослава, не ближе. Так что, последние верст двадцать-двадцать пять я шел пешком. И радовался этому, потому что руки я себе коромыслом дрезины отмотал так, что даже закурить не мог: болтались как тряпки.
До приезда Блюмкина оставался еще месяц, который я намеревался провести у ограбленного Дыбенко. Широкой души человек, не стал бы он подозревать после того, как я исчез вместе со следовавшим к нему грузом, что был я участником сговора. Легко бы поверил в любую враку, вроде того что, мол, допросили и вытолкнули по дороге, прямо с насыпи скинули.
Кто ж знал, что Дыбенко через пару дней арестуют? Не вышло веселой жизни, осел я под Екатеринославом и, бездельничая, дождался Блюмкина безо всяких приключений. А хотелось приключений-то!
Яков пришел поутру и сразу же, как он умел, окунул меня в такие дебри интриг, заговоров и секретных заданий, что я еле выплыл. И, понятно, что ничего такого, что было действительно тайной, он мне не рассказал: он свои тайны крепко держал. Но от этих названий: Акко, Лхаса, Бутан, Нийслэл хурээ, от отравленных авторучек, булавок с секретом, тайных марьяжей, закоренелых врагов и многоступенчатых предательств всех всеми в голове делалось жарко и буйно, хотелось немедленно включиться в Игру.
Увы и ах, Блюмкин играл один. Попросить помочь, потрепаться, подставить — сколько угодно. Вот и сейчас он положил на стол папку толстой кожи перетянутую смоленой бечевкой с сургучными пломбами на узлах. Подмигнул и напомнил, что передать ее нужно непременно Накиюддин-беку — доверенному человеку Мустафы Кемаля.
— Этот Мустафа так поднимется, так, тебе скажу, как мало кто поднимался. Турецкий Ленин будет.
Я про турецкие дела понимал слабо, поэтому только пожал плечами и кивнул. А что я возражать буду? Блюмкин в людях разбирается, раз говорит — либо не врет, либо врет, но с целью. А мне ему врать незачем, значит и вправду о Кемале еще многие услышат.
Блюмкин говорил до утра, а на рассвете исчез. Он это умеет. А я сунул эту его папку в вещмешок и, сторожась, дошел до каретного сарая дяди Коли (кто был в том году в Екатеринославе, знает, что это за фигура, а прочим — не объяснишь), сунул в щель под дверью плотненькую колбаску серебряных полтинников еще того царя и стал ждать. А чего? Так у дяди Коли поставлено было, спорить без толку.
Ворота, не скрипнув, открылись ровно настолько, чтобы мрачный парень вывел под уздцы тачанку на дутых колесах, запряженную четверкой рыжих лошадей, как по мне, так здоровых и резвых. Парень, не глядя на меня, накрутил вожжи на тормозной рычаг и ушел. Ворота закрылись.
Я люблю править лошадьми. Даже больше, чем верхом ездить. Но гнать коняшек не стал, еще набегаются. То шагом, то легкой рысью дотрюхал до того самого хутора, где расстался с "настоящими анархистами", — так я их про себя определил.
Хутор был пуст. Я распряг коней, стреножил и отпустил, а сам, прикопав мешок с папкой, лег спать под тачанкой. Аккуратно лег. Но недостаточно аккуратно, похоже. Когда проснулся, Борька сидел у колеса, курил и вроде как вовсе не скрывался. Только шума от него не было ни во время, ни до. Я уж знаю, я от любого шороха проснуться должен, однако не проснулся. Как он закуривал, спичкой не чиркнув?
— Приехал? Привез?
— Ага, — зевая, ответил я.
— Ну, так рожу умой да поехали. Мы-то готовы. Теоретчик со Степой с тобой в тачанке будут, а мы трое верхами. Вылазь спод телеги-то.