Иностранец
Шрифт:
Так вот, на следующий вечер… только что я вернулась от тебя, очень запоздала, вышла петь в первом часу ночи. Американца не было. Когда я кончила, граф поднес мне огромное плято, белые орхидеи, гардении и в середине голубой веночек, незабудки, — от американца, сказал он мне. Мне было как-то не по себе, тоска. Долго я не могла заснуть, думала о тебе, глядела на эти незабудки и плакала. Вспомнился бедный папа. Казалось странным: от американца, и — такое… сантиментальное. Такое давно оставлено, забыто. Утром я увидала, что плято серебряное, с чернью. Ты увидишь, это произведение искусства. И в середине, где незабудки, врезано красиво, тончайшим золотом, два слова, по-английски — «Light in Darknes», — «Свет во тьме». Это меня странно удивило. Что это значит? что за символика? Вспомнила, что это слова из первой главы Евангелия от Iоанна, которое читается на Пасху: «и свет во тьме светит, и тьма не объяла его». Какой смысл этих золотых слов? Мое пение — свет… а все — тьма? Для меня совершенно ясно, что тут не «излияния чувств», не я сама, а что-то пробудило в нем пение… не знаю. Во всяком случае, не ординарное, не пошлое. Прошло три дня, американец не являлся. И вот, произошла «история». Передаю все так, как слышала от графа, все происходило на его глазах.
Наконец, иностранец
Ещё когда я пела, кто-то мешал бурчаньем. Это меня нервило. И вот, только я ушла, пожилой голландец, мож. б. тот самый, расщедрился-то на 300 фр., сказал… «не совсем салонно», как выразился дипломат. Он был недалеко от иностранца и слышал. Разумеется, я не стала его расспрашивать. Сказала еще, что «сыч вылез из своего дупла и бурно реагировал». Но Саша Белокурова поспешила все мне «объяснить». Я знаю, ты ее не любишь за ее циничность и вульгарность, — эту, как ты зовешь, «мясную лавку». Я не терплю ее «словечек». В общем, она, вот именно, вульгарна, «гола» — «мадам сан-жен», по дипломату. Но тут она была искренна, даже расплакалась. Обняла меня, стала целовать: «пусть бы так про меня… но ты-то, ты… за что!» Не выношу этого ее «ты», но тут она была искренна. По ее словам… пишу тебе все, как ты хотел, — пьяный голландец пробурчал негромко, будто сам с собой, — «интересно, сколько эта стоит?» К. тебе сознательно преувеличил, чтобы раздражить. Слов — «за сколько можно иметь» — не было сказано, хотя… смысл тот же. Ты хотел, чтобы я все сказала, вот «все». Голландец уверял, что это относилось «к другой особе», которая меня сменила. После меня выход Саши Белокуровой… м. б. потому и плакала она, не знаю. Мне ее жаль, жизнь ее, как она говорит сама, «случайная». Подобное у нас бывало. Ну, бывают пьяные, ну… «иностранное веселье». Тот, американец, принял бурно. Поднялся, повалил стол, мрачно придвинулся к голландцу и без слов ткнул кулаком под челюсть. Голландец покачнулся, схватил бутылку, граф почему-то растерялся. Американец снял смокинг, — в тот вечер он был в смокинге, — и крикнул — «бокс»! Говорят, был страшен. Казаки говорили: «так распалился, аж дым валил!» Крикнул голландцу что-то вроде «мразь», — должно б. — «muck». Наш дипломат встал между ними и каким-то «мо» все это ликвидировал. Голландец извинился, предлагал американцу «дружбу», но тот бросил ему — «you can go to the devol!» — «к чертям!» — надел свой смокинг и уехал. Эти вечера не появлялся. Вот и «все».
Я не стала бы тебе писать об этом, если бы не твое письмо. Сердце рвется к тебе, но я обязана выступать все вечера, поездка берет весь день, автомобилем страшно дорого, больше 200 франков! — надо беречь деньги, чтобы скорей освободиться от нашей каторги. Оба раза, как была у тебя, возвращалась в 12 ч. ночи, разбитая. Умоляю, побереги себя, не прерывай лечения, это безумие. 22 непременно вырвусь. Помни, без тебя не жизнь, если бы ты знал, как трудно, как пусто, милый…
Столько написала, и не заметила, а целое послание. Уже семь часов утра, а я и не ложилась, и спать не хочется. Часто теперь бываю в церкви, легче. Какие у нас новости?.. Тетя из Парижа пишет, делает теперь куклы для иностранок, в моде «кормилицы» и «казаки». Беднягу поручика Рожкова положили в госпиталь, защемление грыжи, от ящиков на ж. д., чуть не умер. Старенький наш генерал устроился, наконец: плонжером, тяжело ему. Обещают более легкую работу, наклеивать афиши. Да, вот еще… из «психологии».
Против нашего отельчика, в особняке, где кедр, поселилась одна пожилая мисс, очень бонтонная, и любит русских. Ты помнишь на нашей улице, «голубков»: старичок, быв. чл. гос. сов., с бачками… ты еще говорил, что похож на дряхлеющего барса, и его милая старушка. Они всегда гуляли вместе. Еще у ней лорнет, и она все через лорнет, на все, даже на своего старичка. Чистенькие всегда такие, дружные, все вместе, как голубки. Оказывается, они уже голодали, только теперь узналось. Старушка недавно заболела и слегла, ноги у ней распухли. И вот та мисс решила им помочь. Но как это так сделать, чтобы не задеть их самолюбия? А она знала, кто этот старичек, ну… вроде, пожалуй лорда. И вот придумала… прямо, анекдот. У соседней консьержки есть собака, огромный пес. Милая мисс приметила, что этот пес все у окошка, и морда скучная. Вызвала консьержку и спросила строго, водят ли собаку погулять. Та ей сказала, что у ней нет времени гулять с собакой, а выпускать одну опасно, бросается. Мисс это огорчило. А она страшная собачница, у ней особая девица для ее рика и рака. Тогда она купила дорогой ошейник и хороший ремень и велела своей девице прогуливать консьержкина пса вместе с рико-раком, но пес чуть их не разорвал. Тогда она решила… предложила его высокопревосходительству прогуливать собаку два часа в день за десять фр. Старичок принял это стоически, м. б. внутренне оценил «жест» мисс, — ну, если такая «психология»! Очевидно, уже дошло. И вот, он регулярно прогуливает собаку и зарабатывает ежедневно 10 фр. для «голубки» на лекарства. Но если бы ты видел, как он их зарабатывает! Пес его возит на ремне, и бедняга, буквально, ездит! Соседи зубоскалят! «наш генерал изволил выехать!» Наши, понятно, не смеются. Впрочем, эта мисс очень отзывчивая, недавно дала сто фр. на детский праздник. Я, как увижу, думаю, какие чувства у старичка к этой мисс и к ее протежэ? Со псом он ласков, присядет на скамейку, пес трется об его острые коленки, а старичок щекочет ему за ухом. Если встречает мисс, торопливо стягивает перчатку, — он всегда в перчатках, — снимает шляпу и раскланива-ется любезно. Мисс ласково кивает. Наш доктор, когда узнал, загорячился по обыкновению, вставил в глаз свой монокль, как Чемберлэн, — это он всегда, когда взволнован, — и сказал самое крепкое свое словечко — «свинья!», и тут же облегчился «философией»: «впрочем, это еще идиллия в нашей эмигрантской жизни».
Что ещё… Да, твой вестовой Карпенко женится, поздравь его. На угловой торговке примёрами, помнишь «стог»-то? А он жердь-жердью. Ей под пятьдесят, но с капитальцем. Я его стыдила, а он смеется: «пока, до России, хоть фру-хтами отъемся». Тоже «идиллия». Опять видела этот кошмарный сон, будто мы с тобой в Харькове, бродим по темным улицам, ни души, с нами карт-д'идантитэ, и вот, сейчас нас арестуют… Вчера была память мамы,
служила панихиду.Ах, дорогой, если бы ты знал, как… У меня покупают т о платье, дают полторы тыс… продать, пожалуй?…. . и целую крепко-крепко. 22 — непременно!
Твоя Рина.
Все, что писала Ирина мужу, была правда; но она не могла всего написать ему: надо было его беречь.
Ему претила «кабацкая» ее служба ночной певицы — «на потеху этой международной пыли», выражался он в раздражении, — но она успокаивала его: ведь это только пока, на какой-нибудь год-другой… и это ее никак не унижает, а лишь поможет скорей освободиться от подневольной жизни; они непременно отложат тысяч пятнадцать-двадцать, заарендуют ферму, займутся куроводством и будут сами себе хозяева. Полковник Одинецкий продавал в Константинополе пирожки и бедствовал, а теперь выгоняет в теплицах землянику, завел тысячу белых кур и собирается далее купить машину. Он, как всегда, отдавался ее успокоениям. Да и невозможно было не покоряться ее глазам, в которых сияла голубая душа ее — ясность и чистота. Но за два года удалось отложить только четыре тысячи. Ирине были необходимы туалеты, кроме ее «боярышни», и он хотел видеть ее всегда изящной, особенной. Она и была для него особенной: он называл ее — «отыскавшаяся Мисюсь». И в самом деле, первая встреча их произошла случайно, как в чеховском рассказе, только совершенно в иных условиях.
Летом девятнадцатого года их полубатарея случайно задержалась на каких-нибудь четверть часа, на разъезде «Песчаное», под Купянском, и удалось наскоро выкупаться в пруду, возле какого-то имения. Спешили на Волчанск, на Белгород… Купаясь, штабс-капитан Хатунцев привычно прикинул местность — и увидал белый господский дом, стоявший в конце аллеи высоких елей, и это что-то ему напомнило, — свет какой-то?.. Много господских домов перевидал он в походах, но этот приятный пруд, эта уютная аллея и белый дом показались ему «совсем родными». Вот бы, пожить недельку и отдохнуть душой! Полковник Кологоров, сам купавшийся с упоением, как буйвол, тут же и начал торопить, только что влезли в воду, — «нечего, господа, манежиться!» Когда бежали к разъезду, вправляя в штаны рубахи, Хатунцева оглушил мелодичный, спешащий голос, в котором чувствовался восторг и неясность, — «родные… выпейте молока!. .» И он увидал… Мисюсь. У столбового въезда в имение, у крепких ворот — «со львами», совсем как там! — стояла тонкая девушка, — ему показалось, девочка, — в светлой прозрачной блузке, и держала две черные крынки с молоком. Тут же стояла босая хохлушка-девка с пшеничным хлебом на ручнике. Все трое отдали честь «чудесной» и прокричали восторженное ура. Он припал к крынке и насладился вдосталь и волшебным, «небесным», молоком, и незабудковыми глазами, нежно следившими, как он пил. В этих незабываемых глазах сияли восторженные слезы. Все горячо благодарили и целовали руки, торопились. Славная девушка сказала, взволнованно и нежно, глотая слезы, — «какие вы все… хорошие!..» — что-то еще хотела и не могла. Он задержался на минутку. — «Ах, какая вы славная… Мисюсь!..» — вырвалось у него, в восторге. Она удивленно и радостно взглянула, а он, не помня себя от счастья, от хлынувших вдруг воспоминаний чего-то неизъяснимо светлого, стал говорить ей спутанно и страстно, — полковник кричал — «не увлекаться!» — что она самая-самая Мисюсь, пропавшая там, когда-то, — и вот, явившаяся в огне войны. Она с изумлением смотрела. Он показывал ей на белокаменные столбы со львами, на аллею, на белый господский дом… — «с мезонином… вы помните?.. — все, как… тогда, у Чехова!»
— Маленькая Мисюсь нашлась… Сколько мы повторяли, с грустью, — «Мисюсь, где ты?» — и вот, маленькая Мисюсь нашлась… — радостно говорил он ей, каменным львам, аллее, держа ее тоненькую руку, теплую, в молоке, а она растерянно смотрела сияющими от слез глазами.
— Вы на Харьков?..
— Нет, на Волчанск, на Белгород…
— Ах, скорей бы!.. — вырвалось у нее мучительно, — папа и мама там…
— В Белгороде?.. как адрес, фамилия?..
— Нет, они в Харькове, случайно…
— Харьков возьмут сегодня!.. И вы… — торопился он, целуя ее руку, — не тревожтесь, все будет хорошо… Прощайте, славная, милая Мисюсь… как тут у вас чудесно!.. прощайте!.. Если бы только — до свиданья!..
И они встретились в Севастополе, год спустя. Она уже была — сестра, перенесшая много испытаний, всех потерявшая, и все такая же славная, Мисюсь. Случилось чудо, одно из многих, тогда случавшихся. Мисюсь не могла исчезнуть.
«Я знал», — говорил он потом не раз, — «что встреча повторится. Она не могла не повториться! Если бы ты пропала, совсем, навсегда пропала… тогда бы и жизнь пропала».
Бывший студент, филолог, он не имел сноровки заправского шофера. Почитывал на стоянках Шелли, Анри дэ Ренье и Чехова, и упускал клиентов. Чехова он боготворил, считал его самым тонким из всех писателей, хоть бы и мировых, самым проникновенным, вечным, и готовил о нем задуманную давно работу — «Вечный свет Чехова». Шоферством тяготился, ночной работы не выносил, не завозил гуляк в заведения и гнушался комиссионных — за доставку. Годы войны, борьбы обострили в нем привитое воспитанием чувство чести и личности. Он не выносил грубости, избегал комиссариатов, и выбирать carte d'identite было для него мучением. Его коробило, когда хамоватые клиенты швыряли ему «ты» или пренебрежительное «моншэр». Между своими слыл он за чудака-идеалиста, который почему-то отказывается от пур-буаров. Правда, никак он не мог привыкнуть к пур-буарам. Когда удивленные клиенты отмахивались от возвращавшегося им франка, а некоторые оскорблялись даже, он пожимал плечами с брезгливым видом. Был еще такой случай.
Какая-то рассеянная американка забыла в его машине сумочку с драгоценностями, около миллиона франков, как она ему объявила. Случилось это в Байоне. Целый день мотался он по Байоне, разыскивая ее, — в комиссариат ехать не хотелось, — нашел уже к вечеру в Андай и вручил сумочку. Произошел интересный разговор.
— А, благодарю. Надеюсь, все в порядке?
— Не знаю, поглядите.
Она порылась, небрежно-бегло.
— Главное, жемчуг здесь… прочее — пустяки. Сколько же вы хотите?
— Уплатите по счетчику…
Она не дала сказать.
— Я не понимаю… какой счетчик? Я спрашиваю, за это сколько? — мотнула она жемчугом, сказав по-английски, про себя, — «все хитрости!»
Он ответил ей по-английски, резко, как швыряла ему она:
— А теперь я вас не понимаю, при чем тут «хитрости»? Вы забыли ваши пустяки в моем такси, я целый день вас проискал, чтобы вручить вам ваши пустяки… по счетчику выходит около трехсот, с обратным до Байоны… кажется ясно.
— Хорошо, — сказала она, кусая губы, — тысячи с вас довольно? — и протянула тысячефранковую бумажку.