Инспектор Антонов рассказывает
Шрифт:
Я сочувственно поглядываю на него, но это его как будто не трогает. Он продолжает заниматься бритьем шеи, потом выключает бритву, сдувает с металла волосы и кладет бритву в коробку — все эти действия дают ему возможность выиграть время и прийти в себя после моего штрафного удара.
— Вообще, — говорю я, чтобы как-то помочь ему сосредоточиться, — эта история с вашей добровольной явкой была более чем глупа. Первоначальная ложь — еще куда ни шло. Человек может лгать и по каким-то личным соображениям. Но когда тот же человек приходит опять, чтобы заменить лопнувшее объяснение новым, это уже говорит о его жизненно необходимом стремлении замести следы. Понятно, что Филипп не дурак, и когда он посоветовал вам явиться ко мне, потому что именно Филипп дал вам этот совет, он прекрасно
— Филипп ничего мне не советовал, — продолжает упрямиться Спас. — А что до Антоанеты… Верно, она была в Боровце, но к вечеру она вернулась, и я ходил к ней, и…
— Хватит, — прерываю я его. — Ваша ложь по этому вопросу мне уже не нужна, тем более что я могу живо вывести вас на чистую воду. Вы не ходили к Антоанете, но все эти дела — пройденный этап. Сейчас встает вопрос об убийстве.
— Тогда и разговаривайте с убийцей.
— Я как раз это и делаю, — отвечаю я спокойно. — В данный момент я разговариваю с убийцей, Влаев.
Спас встает со своего места, не глядя на меня. Бледное его лицо приобретает совсем меловой оттенок:
— Можно мне выйти умыться?
Наглость этого человека беспредельна. Как и границы моего терпения.
— Успеете, — говорю я. — Если вы ждали до обеда с этой процедурой, подождете еще немного.
Он снова садится на стул возле ночного столика, упорно продолжая избегать меня взглядом.
— Если вы просто хотите выяснить, не собираюсь ли я немедленно арестовать вас, то могу вас успокоить: сейчас у меня нет таких намерений. Я хочу, чтобы вы пришли сами и преподнесли мне свое признание. У меня есть на это свои соображения. В сущности, вам не остается ничего более разумного, чем полное признание. Вы не можете больше советоваться с Филиппом. Филипп в наших руках. И сейчас я должен прежде всего заняться им, потому что для меня важнее интеллектуальный преступник, чем исполнитель.
Какая-то бледная тень надежды мелькает на лице Спаса. Надежды утопающего при виде общеизвестной соломинки. По не особенно развитым мозговым извилинам в этот миг, наверно, пробегает ток смутной догадки: может быть, Филипп сбежал и не был пойман, может быть, все сказанное мной — только предположения, не подкрепленные фактами, может быть… может быть… иначе почему же человек, обвиняемый в убийстве, остается на свободе?
Я думаю, что настало время охладить пламя безумных надежд.
— Только имейте в виду, что отсрочка — это не более чем отсрочка и что она дается вам при условии вашего разумного решения. В сущности, вся комбинация была организована таким образом, что ваш арест был предопределен. Филипп с самого начала приготовил вам роль проигрывающего в игре. Уже заранее он подтолкнул вас к пропасти, создав себе нерушимое алиби и великодушно состряпав для вас глупейшую самозащиту, которая рухнула при первом же прикосновении. Ваш приятель водил вас за нос как последнего болвана, Влаев.
Я встаю и, не глядя больше на человека-бицепса, покидаю холостяцкое жилище. У дома совершенно неожиданно чуть не сталкиваюсь с терпеливо ожидающим меня Моньо…
— Я хотел вас попросить кое о чем… Даже думал прийти к вам на работу, но потом постеснялся…
Молодой человек говорит сбивчиво, останавливается, морщит нос, чтобы прогнать свою невидимую, но надоедливую муху. Его бледное веснушчатое лицо выражает нечто среднее между смущением и беспокойством.
— О чем, точнее, идет речь?
— Ну… может быть, вы не станете сообщать моему отцу… Я, знаете… уже обещал ему, что буду регулярно посещать лекции и вообще…
— Когда обещали? Вы, насколько мне известно, регулярно посещаете только «Бразилию» и ближайшие пивные.
— Я уже перестал…
Для меня, знаете, это было только бегством от отчаяния…— Я думаю, что вы, напротив, катились к отчаянию. А впрочем, откуда отчаяние? От собственной лени?
— Верно, ужасно не хочется заниматься, — признается вдруг Моньо. — Причина, наверное, та, что я поступил наобум, просто чтобы поступить куда-нибудь. Выбрал не ту профессию…
— Вы не единственный, — говорю. — Но если вы в чем-то уже ошиблись, не ошибитесь еще раз. Сначала закончите учебу, а потом думайте об остальном.
— Я и хочу так сделать. И не однажды твердо решал это. А потом брали верх другие настроения. Жизнь начинала казаться мне бессмысленной и…
— И вы отдавались философским размышлениям. «Жизнь как таковая», «Развитие как движение к самоубийству» и тому подобное…
— Это вам кто-то уже рассказал.
— Что ж тут удивительного! Ваши философские концепции, я бы сказал, приобретают известную популярность. Правда, я не встречал их еще в философских журналах, но сталкивался с ними в некоторых показаниях.
— Наверное, вы допрашивали Лизу?
— Лизу? Историю одной любви?
— Нечто в этом роде, — признается Моньо. — Но это перевернутая страница. Лиза — не для меня. И я — не для нее. Она думает лишь о практических вещах, ее интересует быт, предметный мир, а меня волнуют идеи, я ищу смысл жизни, понимаете?
— А где вы его ищете, этот смысл, смею спросить? В заплесневелых книжках или в пивных? Чтобы искать смысл жизни, надо прежде всего научиться познавать жизнь. И потом, если человек живет, думая лишь о том, что он в конце концов умрет, какой тогда смысл жить? Лучше всего прямо направиться к конечной цели.
— И такие мысли мне приходили в голову, — скромно признается Моньо.
— Чудесно. Прошли, значит, по всем направлениям мышления, кроме нормального. Но не стоило труда, это же все — банальные истины.
— Может быть. Но нам это преподносят в университете как на блюдечке, — и думать не надо.
— А поскольку преподносят на блюдечке, вы отворачиваетесь. Но истины люди не всегда получали в готовом виде, Симеон. Чтобы докопаться до истин, люди работали до изнеможения. И над многими истинами и в будущем надо думать. Но вернемся к делу. Если хотите знать мое мнение, то возвращение к некоторым практическим вопросам вам не повредит. Я имею в виду лекции, экзамены и прочую скучищу.
— И я так решил. Осенью буду сдавать экзамены. Хотя жуть как не хочется учить это право. Просто идиотизм какой-то…
— Право?
— Да нет, лень моя. Если бы я поступил на другой факультет..
— Думайте лучше о том, что вы обещали отцу. А остальное как-нибудь устроится.
Я киваю Симеону и сажусь в машину.
— Давай в управление!
Значит, и вторая из моих «двух вещей» все еще под вопросом. Но это предусмотрено. Остается ждать. Просто идиотизм какой- то, как говорит Моньо. Однако это так: вся комбинация ясна с начала до конца и все же ты не в состоянии ничего доказать и единственное, что ты можешь сделать, это завести машину так, чтобы убийца сам преподнес тебе доказательства. А когда это произойдет и произойдет ли вообще, информацию по этому вопросу может дать только сам убийца.
«Хоть бы он это сделал», — думаю я, имея в виду не убийцу, а Моньо. Хоть бы закончил университет. Вроде бы решил твердо. Но… И я уже вижу этого Моньо, вижу, как он зубрит с остервенением, и сдает экзамены без всякой охоты, и потом с раздражением ходит на службу, которая ему неинтересна, и живет с обидой на свою занудную жизнь, не испытывая от работы никакой радости и даже не допуская мысли, что работа может приносить что-то другое, кроме скуки. Ну, конечно, если он не сопьется, он может стать вполне порядочным гражданином: жена, дети, послеобеденная рюмочка, семейные праздники — обычным порядочным человеком, как многие другие, но только он будет испытывать чувство постоянного неудовлетворения потому, что пошел не туда, куда могли повести его мечты и стремления, если бы он вырастил их до такой степени, чтобы прислушаться к их голосу, если бы он не кинулся вслепую по обычной дороге — диплом, служба, приличная зарплата.