Инспектор Золотой тайги
Шрифт:
Наверно, помер бы он где–нибудь в тайге, если б не сердобольная Пафнутьевна. Когда совсем уж становилось невмоготу, Купецкий Сын прибивался к ней и некоторое время состоял кем–то вроде кухонного мужика — выносил помои и золу, колол дрова, таскал воду, кормил свиней. Платы, кроме харчей, он не требовал никакой, поэтому его не прогоняли со двора. И это длилось до той поры, пока не начинался у него запой. Он клянчил, воровал, влезал в долги и — ухитрялся напиваться. В погоне за выпивкой он достигал хитрости неимоверной: так, расплавив медь, он разбрызгивал ее через веник, собирал капли и под видом золота сбывал какому–нибудь неопытному спиртоносу. Или брался под самым носом охранных казаков провезти в Баргузин золото, заморозив его в конские
Аркадий Борисович сидел за столом и просматривал в памятной тетради дела на сегодняшний день. Куда–то запропал сумрачный мошенник Рабанжи, числившийся смотрителем Чироканского прииска,— он еще третьего дня должен был вернуться с объезда приисков; когда возвратится, надо послать его по орочонским стойбищам в Дальней тайге взыскивать пушниной прошлогодние долги, а заодно подзаняться торговлишкой,— пусть возьмет с собой охотничьи припасы, спирт, табак и прочую мелочь. Сегодня к вечеру следовало ждать Мишу Чихамо — у него уже должно скопиться порядочно золотишка. Если старшинка не придет — отправить охранных казаков. И самое главное — надо что–то делать с драгой. Говорят, голытьба на своих сходках шумит за ее национализацию, да Турлай не дает,— декрет, мол, есть такой, запрещающий самоуправство.
Вопли Купецкого Сына продолжали доноситься со двора и назойливо сверлили уши. Аркадий Борисович с досадой поморщился, встал и выглянул во двор. В соседнем окне звонко хохотала Сашенька, улыбались собаки, свесив языки, а посреди залитого утренним солнцем двора кривлялся и шаманил Васька Разгильдяев,
– Тьфу! — только и смог сказать Аркадий Борисович и уж совсем вознамерился кликнуть казаков, чтобы вытурили Ваську вон со двора, но вдруг увидел верховых, рысью подъехавших к воротам. Они, видно, проделали немалый путь — несмотря на утренний час, кони у них были темные от пота и часто носили боками. Купецкий Сын давеча оставил калитку настежь, поэтому всадники, так и не спешившись, въехали во двор. Аркадий Борисович хмыкнул удивленно и вместе с тем сердито. Не понравилось это и собакам — они мигом озверели, рванулись на цепях и, становясь на задние лапы, так и душились в ошейниках от кровожадного усердия. Васька с пьяных глаз принял оглушительный песий гвалт на свой счет, кинулся спасаться, но запутался в лохмотьях, с истошным воплем запрыгал на карачках по двору, но тут выскочила сердобольная стряпуха Пафнутьевна и, встревоженно кудахтая, утащила его на кухню.
Прибывшие шагом проехали под окнами и скрылись за углом дома.
– Рабанжи… явился–таки…— пробормотал Аркадий Борисович, делая шаг от окна.— И Баргузин с ним… Легки на помине… Ну, погодите у меня!
Не дожидаясь, пока они поднимутся наверх, Аркадий Борисович сбежал по лестнице и, чуть нагнувшись, шагнул в переход, ведущий в кухонный прируб. Здесь было темно и тесно, под ноги лезли мешки с мукой, по стенам висели пучки сухой травы и шелестящих веников. Впереди тусклой полоской светился неплотно прикрытый вход в кухню — оттуда несло жаром и подгорелым маслом.
В кухне — за столом уже — сидели широкоплечий цыгановатый красавец Митька Баргузин и скучный, похожий на снулую рыбу Рабанжи,— костлявый, длинный, узкоплечий, но при том страшенной силы человек. У обоих лица темные от усталости. Они жадно хлебали что–то из тарелок; посередке стояла на треть пустая бутылка водки.
В углу над горой грязной посуды хлопотала Пафнутьевна.
– Выдь–ка на минуту! — приказал ей Жухлицкий, проходя к столу. Сел, хмуро спросил: — Ну, чем обрадуете?
– Беда, хозяин,— тусклым голоском пропищал Рабанжи (говорили, что его где–то в тайге вздергивали на сук, да недовешали,— оттого, мол, и голос пропал; человек, впервые услышавший Рабанжи, с недоумением взглядывал на него, желая удостовериться: уж не смеется ли тот над ним).— Чихамо сбежал. Собрал золото со всех приисков, где были китайцы. А на Полуночном всю свою артель перерезал.— Он погладил узкий лысый череп и постно усмехнулся.— Десять восточников зарезанные лежат в
землянках…– Та–а–ак…— Аркадий Борисович незряче глядел в длинное лицо Рабанжи, казавшееся неживым из–за глубоких провалов глазниц.— Так… десять…
Аркадий Борисович закрыл глаза. Ах, мерзавец… Кажется, давно ли Чихамо приходил сюда в последний раз… Шутили… Аркадий Борисович грозил пальцем: «Ты воровать–то воруй, да смотри знай меру!» Чихамо почтительно визжал в ответ, косые глаза его, как намыленные, уходили все в сторону, все в сторону…
– Сам считал,— хвастливо сказал Баргузин, усмехаясь.— Да как ловко–то, паря: от уха до уха… Как лежали, так и лежат. Видно, во сне их кончал.
Он потянулся к бутылке, налил себе, но тут рука Аркадия Борисовича, беспокойно ползавшая по столу, вдруг изогнулась и ухватила стакан. Митька хотел что–то сказать, но, взглянув на хозяина, промолчал.
– Десять…— повторил Жухлицкий, вертя в руке стакан.— На Полуночном их было, помнится, вместе с Чихамо…
– Тринадцать,— подсказал Рабанжи, и тонкие губы его чуть покривились.— Чертова дюжина…
Аркадий Борисович залпом выпил, вроде и не заметив того.
– Ну? — темный взор его взыскующе уперся в Рабанжи,— Дело такое…— кашлянув, начал тот.
Три дня назад Рабанжи с Митькой, тайно кружа вокруг приисков, увидели след, ведущий в сторону Тропы смерти. Гадать долго не приходилось — кто–то из старателей–китайцев бежал с приисков.
Митька, с титешных лет привыкший бродить по тайге, вел по следу не хуже орочонской лайки–соболятницы. Только редко когда соскакивал с седла и, становясь на колени, выглядывал чуть примятый мох, сдвинутый с места сучок, сломанную веточку.
Беглого старателя нагнали на второй день. Последние три–четыре версты Митька шел пешком, но споро,— прямо–таки вынюхивал след. Остановился он под перевалом и некоторое время глядел вдоль уходящей вверх тропы. Вся она, змеящаяся от подножья перевала до его вершины, была как на ладони — десятка два лет назад здесь прошел пожар, и лес теперь стоял мертвый, сквозной, весь белесый, как кость, омытая многими дождями.
– Во, гляди, гляди! — возбужденно зашептал вдруг Митька, тыча пальцем.— Под самой вершиной…
Рабанжи ничего не видел,— рябило в глазах от бугристого моря россыпи, обнажившейся после того, как выгорел весь подлесок вместе со мхом и перегноем.
– Пищуха ты безглазая,— ухмыльнулся Баргузин.— Ну, гля, теперь–то небось видно? На самый перевал он поднялся.
Тут Рабанжи наконец–то разглядел: на фоне лезущего из–за вершины облака двигалось что–то крохотное — с ноготь мизинца.
Ведя в поводу коней, они почти бегом — в охотничьем запале — поднялись на перевал, сели на коней и рысью погнали по следу.
Версты через две Митька, скакавший впереди, остановил коня и огляделся.
Тоскливые остовы деревьев с немой мольбой тянули к небу мертвые ветви. Слева, под крутизной,— Витим, но так далеко внизу, что и не слышно его. Справа — скалы, дряхлые, развалившиеся. Унылое место, пустынное, тихое…
Митька поездил взад–вперед, пошмыгал по сторонам шкодливыми своими зенками, потом вдруг, замер весь, нацелился куда–то взглядом.
– Эй! — заорал он, приподнимаясь на стременах.— Эй, ходя, вылазь, а то стрелять начну!
Он снял с плеча винтовку и клацнул затвором.
– Вылазь, мать твою туды–сюды!
Неподалеку из–за камня поднялась согбенная фигура и, останавливаясь через шаг, двинулась навстречу. Шагах в пяти–шести остановилась, тряся лохмотьями.
– Жирный, кажись, фазан попался! — пропищал Рабанжи, объезжая его кругом и оглядывая с ног до головы, как барышник на конской ярмарке.
Старатель был костляв, под стать окрестным деревьям, драные штаны, из прорех куртки клочьями лезет грязная вата, лицо — будто кто забрал его целиком в ладонь и смял — до того сморщенное и маленькое. Поглядеть на такого — вроде что с него возьмешь, кроме вшей? Ан нет, бывалые таежные волки знали: вовсе не перьями красен тот фазан, что несет золотые яйца.