Интересная жизнь
Шрифт:
Видно было издали только женщину, которая бодро шла, постукивая каблучками по каменным плитам тюремного двора.
Бурденко старался из-за решетки разглядеть эту женщину, как будто хорошо знакомую. Несмотря на зиму, она была в белой панамке, чуть надвинутой на глаза, и в длинных, почти по локоть, вязаных перчатках.
Наконец Бурденко узнал: это Кира. Он отвернулся, ушел в самый угол камеры-клетки. Ему не хотелось сейчас видеть Киру.
И особенно не хотелось, чтобы она видела, в каком он очутился положении.
Но она приблизилась к нему. Углом глаза он все-таки
– Кого бы я когда ни целовала, но все равно я навсегда верна вам, хотя вы нестерпимо грубы.
– Позвольте, позвольте, но мы ведь с вами даже незнакомы, - стараясь не обижаться, быть деликатным, начал Бурденко. Но его кто-то сзади окликнул.
– Извините, коллега, - это уже наяву произнес огромный детина, студент четвертого курса, прозванный, может быть, за круглое, почти детское личико Деткой.
– Я был уверен, что вы уже встали, - восьмой час. Ну, ладно, я сперва зайду к В-ву, потом к вам... Одевайтесь.
Вот свинья, рассердился Бурденко, так и не дал досмотреть сон, показавшийся уже не таким тяжелым после того, как в нем появилась Кира.
И все-таки после сна остался на душе какой-то неприятный осадок.
Осадок этот не рассосался и после того, как Бурденко встал, умылся, спустился в нижний этаж за кипятком.
На лестнице, когда он возвращался в свою комнату, его остановил Детка.
– А я уже ищу вас, коллега, - весело сказал этот детина.
– Вот что я хотел показать вам, - протянул он какую-то бумагу.
Бурденко одной рукой держал горячую, очень горячую алюминиевую кружку с кипятком, другой прикоснулся к бумаге и, близоруко щурясь, стал читать мелким почерком написанное на двух листках ученической тетради:
"Нашим товарищам-студентам Санкт-Петербургского университета нанесено тягчайшее оскорбление, глубоко возмутившее нас, студентов Томского университета. А потому:
Мы требуем, во-первых... во-вторых... в-третьих... в-четвертых... в-пятых..."
Бурденко поставил горячую кружку на перила лестницы и дочитал бумагу до конца.
Особенно его поразил пункт, в котором было сказано, что "мы требуем, чтобы правительство гарантировало физическую и нравственную неприкосновенность личности, то есть чтобы каждый случай насилия над массой студентов разбирался в общественных учреждениях и чтобы было ясно, имела ли право полиция пустить в ход насилие или нет".
И дальше следовали угрозы: "если наши требования не будут удовлетворены", отказаться от посещения лекций, клиник, практических занятий и т.д.
– Удобно ли, чтобы студенты так обращались к правительству? Что это такое - требуем? Разве нельзя написать более вежливо, допустим, очень просим или даже лучше - ходатайствуем? Вежливость ведь не может повредить делу, - хотел
сказать Бурденко. Но сказал только:– Серьезная бумага!
– Может быть, у вас, коллега, есть какие-нибудь дополнения, замечания? Это мы еще можем дописать, доработать. У нас еще есть немного времени.
– Ну что ж тут дорабатывать?..
– пожал плечами Бурденко. Вынул из кармана носовой платок, чтобы обмотать ручку кружки: так будет ее лучше нести.
– Вообще-то как будто и вы не можете придраться тут ни к чему, - сказал Детка.
– Я слышал вашу речь вчера. Бумага составлена, мне думается, во многом в аспекте вашей речи...
Эти слова звучали как комплимент. Но воспоминания о собственной речи были сейчас неприятны Бурденко. Однако, похоже, сию минуту затевалось что-то еще не до конца понятное, но, пожалуй, еще более неприятное, чем его речь, которую хотелось забыть.
– Ну что же, - неопределенно сказал Бурденко, будто согласившись с чем-то, и взглянул на большие круглые часы в деревянной оправе, висевшие над лестницей.
– О, уже скоро девять, я опаздываю...
– Я задержу вас еще всего на одну секунду, - сказал Детка.
– Вы, надеюсь, подпишете эту бумагу?
– А почему я?
– Но тут уже больше шестидесяти студентов подписались, - показал Детка, развернув веером несколько страниц.
– И как вы понимаете, коллега, мы просим подписи не у каждого встречного...
Бурденко потрогал кружку. Она была уже не такая горячая.
– Не удалось попить чаю, - вздохнул он. И снова спрятал в карман носовой платок.
– Но, может быть, коллега, вас что-нибудь смущает?
– спросил Детка. И толстые губы его пошевелила улыбка.
– Может быть, вы, что, конечно, уважительно - боитесь репрессий?
– Не больше, чем вы!
– вскипел Бурденко.
– Это что, - кивнул он на бумагу, - можно подписать карандашом?
– Лучше бы чернилами, - улыбнулся Детка.
– Написанное пером, как говорится, не вырубишь топором.
– Тогда пойдемте ко мне, - предложил Бурденко. И по дороге вылил в плевательницу еще не совсем остывшую воду из кружки.
В этот момент он еще едва ли мог представить себе весь размах бедствий, весь, так сказать, масштаб несчастий, которые почти немедленно постигли его.
Впрочем, Детку они, наверно, тоже постигли. И еще многих других, писавших эту сердитую бумагу и подписавших ее.
– Тут, это самое, который у вас Бурденко?
– уже на следующее утро, глядя тоже в бумагу, спросил смотритель, как будто он в первый раз вошел в общежитие.
– Ну, я Бурденко. А что?
– Вот что, это самое, господин хороший, - сказал смотритель.
– Велено вам, это самое, выбираться отсюдова, так как вы, это самое, исключенные из унирситета.
– Унирситет!
– передразнил его Бурденко.
– Служишь тут сколько лет и не можешь заучить. Уни-вер-си-тет. Повтори по буквам.
– Это вы, господин хороший, это самое, повторяйте теперь по буквам. А мне главное, чтобы вы, это самое, освободили койку и помещение. Устраивайте бунт где-нибудь, это самое, в других местах. И повторяйте хоть по буквам, хоть по цифрам...