Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Так что же делать?..

– Убивать без суда и следствия. Сегодня ты показал

Джульетту-лесбиянку – “ковырялку”, а завтра тебя находят с перерезанным горлом. При записке: так будет со всяким, кто покусится. Хочешь гадить в храме – рискуй жизнью. И будешь мученик.

Как думаешь, кто больше годится в мученики – Полтинников или Латунский?

Я серьезно рисковал, рассуждая о таких предметах над подносом с пирожками в полутемной каморке под лестницей – в буфете увенчанного всей Европой “Театра будущего” великого Латунского.

– Полтинников – откровенная шпана, странствующий хам. Он рыгает нам в лицо и наблюдает, рискнем мы дать

ему по морде или снова сделаем вид, что это милая шутка. Сегодня он рыгает луком, завтра – чесноком, послезавтра – пивом под воблу, а мы натянуто улыбаемся: ах, как он неистощимо изобретателен! Латунский – другое дело: седина в бороде, скорбь во взоре, глубокомысленные беседы по “Культуре”…

– Кого я вижу!… – на шею мне бросилась обозревательница из

“Ведомостей”, доверчивая девочка сорока с лишним лет с великолепно промытыми антрацитовыми волосами до плеч. – Ты смотрел “Дон

Карлоса”? Там есть гениальная находка: король Филипп разговаривает с белорусским акцентом и причесан под Лукашенко!

И попробуй сказать малым сим, что искусство, наоборот, всегда стремилось к таким высотам, откуда никаких Лукашенок не разглядеть…

Зато моя спутница откликнулась совсем на другое.

– Чего это она тебя хватает? Я хотела пирожками ее огреть… А ты чего полез ее чмокать? Ходит, как поросенок, и всех чмокает… Мм, мм, – она мимолетно изобразила наслаждение самозабвенным поцелуем.

– Так принято в нашем кругу. Это ничего не означает.

– Не пудри мне мозги – любое прикосновение к женщине эротично, евреи это хорошо понимали. А ваши неверующие тетки так и ждут, чтобы с кем-нибудь пососаться – хоботки выставили, как пчелы…

– Два эспрессо со сливками, пожалуйста. Так кого же будем мочить первого – Полтинникова или Латунского?

– Евреи могут убивать, только если враг угрожает их жизни.

– А они и угрожают. В их обрыганном мире мне жизнь не нужна.

Я пристроил аптечно-горький кофе на чужой столик и на весу начертал на программке огромными вихляющимися буквами “ТАК БУДЕТ С КАЖДЫМ, КТО ПОКУСИТСЯ”.

– Перестань, я уже начинаю бояться…

– Чего тебе-то бояться? Пусть Латунский боится. Трепещет.

Подобно сомнамбуле, я двинулся в мужской туалет и в коричневой тумбочке безошибочно отыскал идеальное оружие возмездия. Вантуз.

Прочистить вантузом благородную седую щетину Латунского – это класс!

Чтобы не касаться нечистого предмета, я обернул ручку вантуза своей черной меткой, а затем моя звезда безошибочно направила меня из пустого вестибюля в тусклый хозяйственный коридор. Что ты хочешь сделать, ну подожди, ну давай сначала обсудим, умоляла не поспевавшая за мною Женя, но я стремительно шагал по лабиринту навстречу все разгоравшейся заре.

Врата в капище открылись внезапно, и в зареве будущего во всей славе своей мне явился лунно-серебряный лик Латунского, восходящий над простым канцелярским столом в окружении кубков, статуэток, масок, орденов и почетных знаков, дарованных всеми мыслимыми королями и президентами. Мэтр обратил на меня наполненные скорбной мудростью еврейские глаза, и напор бьющей из них Неслыханной Правоты едва не опрокинул меня навзничь. И я, сронив вантуз, просеменил к столу великого человека и, суетливо разглаживая на канцелярском стекле внезапно очистившуюся от моих жалких каракуль программку, угодливо зачастил по-извозчичьи:

– Автогра2фчика бы, автографчика с вашей милости…

Когда до нас дошло, что модные

режиссеры не преклоняют вместе с нами колени перед вечностью, но отводят нам роль массовки в своем личном спектакле, мы начали играть только друг для друга. Уличные разговоры, правда, наш общий локатор пеленговал с какой-то одной тенденцией. “Отъе…сь от меня”, – приказывал строгий молодой человек своей вполне приличной подруге, и она страстно взывала в ответ: “Ты утром так красиво меня съе…л, а теперь выражаешься!..” А насупленный прораб на Кокушкином мосту явно крыл своих работяг: “Погрузили…

Забутили…” – но более тонкая настройка распознавала совсем другое:

“Я ей говорю: соси. Она говорит: я не умею. Я говорю: соси, как умеешь…” Как я ее понимаю, прыскала Женя, и меня окатывало с головы до ног теплом умиления. Французская любовь не совмещалась с иудейским законом, который теперь вызывал у меня самые нежные чувства. Мог ли я не преклоняться и перед этим мавританским зданием напротив общественного сортира? И все равно мне было неловко подглядывать за нормальными вроде бы людьми, занятыми каким-то странным, чтобы не сказать – нелепым делом. Не хочу даже ничего описывать – любая русалка, вырванная из родных грез, обращается в нелепую диковину.

Я не смел даже поднять глаза на Женю, наблюдавшую за мною с хоров, чтобы она не прочла в моем взгляде затравленности чужака, заброшенного в чуждые сказки, – у меня было чувство, что я оказался в какой-то провинции, еще недостаточно давней, чтобы обрести поэтичность старины. Однако, уже пробираясь к выходу, блуждая взглядом по ботинкам и полам пальто, я вдруг вскинул глаза. Это был сребробородый старенький еврей в черном поношенном лапсердаке и таком же картузе, явно забредший сюда с мерцающего экрана. Он, однако, не испытывал ни малейшего смущения от того, что вместо пропитанного кровью рва оказался… Да там же, где, видно, и прожил свою главную жизнь, – в синагоге. Не замечая, как вокруг меняются страны, языки, костюмы, продолжая бормотать и раскачиваться, как и тридцать, и сто, и триста лет назад, и я повлекся прочь, ссутулившись под тяжестью неоплатного долга, о существовании которого несуществующие кредиторы даже не подозревали.

Этот ископаемый экспонат продолжал мерцать мне и тогда, когда меня пригласили оформить красивыми словами какой-то юбилей Освенцима. “Вы к узникам?” – приветливо спросила девушка-распорядительница, поскольку на одно и то же время были заказаны два автобуса – один по еврейским местам старого Петербурга, другой на старое еврейское кладбище. На фабричнейшей из окраин я постарался выбраться из автобуса последним и сразу же прошел мимо осыпающихся остатков ориентализированного чухонского модерна к провалившимся мавзолеям, расколотым колоннам, окруженным разливом рядовой еврейской плотвы. И в этом было свое величие – величие упадка.

Но когда я оказался среди реденькой толпишки обносившихся пенсионеров и, в пропорции один этак к пяти, пенсионерок, разделенных кучами непротаявшего мусора, когда дельный молодой человек пощелкал по микрофону на хлипкой самодельной эстрадишке

(“раз, два, три, можно начинать”), когда очень пожилой, потертый и неправдоподобно провинциальный еврей, насадив кособокие очки, срывающимся голосом принялся зачитывать по бумажке:

“Немецко-фашистские захватчики… Не щадя ни стариков, ни женщин, ни детей…” – мой отражатель сник увядшим подсолнухом. Великое страдание не терпит красоты, ибо красота есть попытка утешиться за его счет.

Поделиться с друзьями: