Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Интервью, беседы

Гефтер Михаил Яковлевич

Шрифт:

Ведь вот почему-то… не имеют в виду, существует по крайней мере пяток версий у Бориса Леонидовича Пастернака о разговоре известном с ним Сталина по телефону о Мандельштаме. Ну, о Мандельштаме оставим сейчас в стороне эту часть разговора — он не понял замысел Сталина: Сталину нужно было, чтоб Пастернак попросил его сохранить жизнь Мандельштаму, его не тронуть. Он не понял, что тот от него ждет этого. Так он же мастер, говорит Сталин Пастернаку. А этот говорит, что у них разногласия в области стихосложения. И еще, главное, боится, что разговор в коммунальной квартире в коридоре происходит и соседи слышат. Сталин с ним говорит… Но! В конце, значит, когда разговор выдыхается, последняя фраза, значит, Пастернак ему говорит: но я хочу с вами еще разговаривать. О чем же? Он говорит: о жизни и смерти. И Сталин кладет трубку. Все, разговор прерывается на этом месте, он уже… он больше не желает слушать. Вот. Это… Поэтому,

понимаете, конечно… тут возникает… Вообще возникает же… Знаете, человек, виновный… человеку легче, оказывается (конечно, если он определенный человек) легче быть виновником смерти миллионов людей — для этого оправдание человек себе найдет, а убить одного человека — оправдание найти трудно, едва ли возможно. Тут вообще действуют, так сказать, самые разные механизмы, не говоря уже о том, что он же не исполняет и не присутствует. Хотя ему доставляют эти самые — патроны, потом вынутые из тела, которыми застрелили.

Л: Да?

МГ: Да.

ЕВ: Более того.

Л: Я анализировал… есть такой немецкий аналог Эйзенштейна — Лени Рифеншталь.

МГ: Да?

И: Которая сделала все фильмы документальные о Гитлере.

Л: Изумительная…

И: Она жива, вот сейчас у нее было…

***********************************************************

МГ: …Закрытая для нашего трагического опыта. Исключения — единицы. В массе своей она закрыта. Мы игнорировали их трагический опыт и за это, так сказать, расплачиваемся — за то, что, так сказать, у них были свои переживания, свой холокост и так далее и тому подобное, но их культура (это важно понять) в массе закрыта для нашего трагического опыта. Только провинциал и невежда может назвать вот эти вот три имени для того, чтобы характеризовать русскую культуру XX века.

И: У вас Мандельштам, Платонов…

МГ: Платонов и Булгаков. Я сказал, если бы мне сказали только трех, то я бы сказал: Мандельштам, Платонов и Булгаков.

Л: Мандельштам — на первом остановимся, на Мандельштаме.

МГ: Нет, но без Платонова Россию это… Тут вопрос уже не любви или… предпочтения, поскольку…

Л: Я бы Хлебникова туда ввел.

И: Но поскольку… поскольку эти идиоты еще что-то слышали о Пастернаке и что-то слышали о Булгакове…

Л: Только не обобщайте на всех французов!

МГ: Я не на всех!

И: А вот эта телевизионная культура, которая сейчас командует парадом — вот так можно выразиться — не маргинальная, а вся эта центральная…

МГ: Вот я спрашивал. Вот Элен перевела колымские рассказы Шаламова. Впечатления — никакого. Нам достаточно Солженицына. Им! достаточно Солженицына.

И: Я еще все-таки наивно пытаюсь, делаю попытку в этот список включить — есть возможность, поскольку они слышали, — двух человек: Пастернака и Булгакова. Но это хоть как-то и вот. И поэтому они требуют от меня: а какое я имею право написать две-три страницы. То есть я им должен… я напишу, что они сделали. Но вот если б вам нужно было людям, этим людям, с ними говорить и говорить о значении Булгакова, например, для мировой культуры, отечественной культуры — вот что нужно сказать самое главное?

МГ: Вы знаете, есть… Всякая культура имеет свою какую-то, ну, пусть условную, но шкалу измерений и так далее. Есть эстетическое измерение и есть основное измерение, которое, мне кажется, необходимо для этой культуры. Никто не может отрицать (ну, если он, конечно, не… совершенно изолированный от того, что происходило десятилетиями в мире), никто не может отрицать, что существование России и то, что происходило в России, внесло гигантские поправки и изменения вообще в человеческую жизнь. Я не говорю только России, но никто это отвергать не может. С этой точки зрения, я называю вам людей, которые свои творчеством показывают, почему вы не можете понять существование людей, не познакомившись с трагическим опытом этой огромной страны, который эстетически наиболее адекватно — в той мере, в какой это вообще может быть выражено адекватно, — отражен в творчестве этих писателей. Так сказать, мой список из трех более, так сказать, в этом отношении, мне кажется… но это… это бесспорная вещь. Кроме того. И последнее. Вы же не можете (надо им сказать) не посчитаться с тем, как сама та или иная страна определяет, кто для нее наиболее, так сказать, близок, значителен, существенен и так далее. Понимаете, если мы читаем Берберову, это не значит, что мы не можем прожить без нее.

Л: Да-да-да, вот такой критерий,

как сама страна выделяется. Вдруг оказалось вот, что критерий поклонения оказался Высоцкий. Я не думаю, что Высоцкий адекватен…

МГ: А вы знаете — да. Вы знаете — да. Я не из той… как бы сказать… не из того среза, не из того слоя, не из той (как это социологи говорят) страты. Вначале он для меня не существовал, поздний Высоцкий как-то… но вот люди моложе и… Понимаете, вот есть, скажем, Высоцкий, скажем, Шукшин или, скажем… (я сейчас не говорю о том, кто больше, кто меньше) или, скажем, Твардовский. Но вот…

Л: Это совершенно другой критерий, чем, скажем, критерий Мандельштама.

МГ: Конечно! Ну конечно!

Л: Значит, если французы по этому критерию читаемости, да… то вот как раз Высоцкий по знаемости, Мандельштам как раз отнюдь.

МГ: Да нет! По читаемости и зримости и так далее, а Шукшин, его популярность…

И: Понятно. Леня, но это Бог с ними — что они думают, это вообще даже не их…

МГ: Причем вот, понимаете, отношение: вот Антониони приехал к нам туда энное количество лет назад и смотрел фильм — ну, давно было: лет там 20–25 назад…

Л: Хорошо. Я перебил, пардон. Да, все. Ты знаешь, по поводу Булгакова я не буду высказываться, так что я помалкиваю.

И: Да.

Л: К вам вопрос.

И: Что еще можно сказать о Булгакове? Забыл: вот значение Булгакова — переосмысление революции? Все-таки.

МГ: Но, понимаете, есть… существует некоторое вот такое одностороннее представление, скажем, о революции: что революция — это те, кто ей поклоняется, с ней абсолютно солидарный, втягивается в нее, делает карьеру в ней или строит свою жизнь по тем правилам, которые она предписывает. А правила у нее довольно жесткие: она даже лояльность не принимает, она требует только участия и так далее. Но на самом деле революция, по мере того как она разворачивается, она втягивает в себя не только своих сторонников, поклонников, новобранцев и так далее — она приводит в движение всех, начинается некоторый процесс такого уплотненного во времени, катастрофичного — по своим формам и характеру — пересоздания человеческих судеб, характеров и отношений. И оказывается, что люди, маргинальные по отношению к революции, но не чужие ей, оказывается, наиболее тонко и глубоко схватывают, понимаете, перемену в человеческих отношениях: что это в себе несет, чем грозит и так далее. И поскольку сама Россия маргинальна и ее революция выявила со страшной силой — маргинальность ее — почему она оказала, в общем, на все полушария, на все континенты, то люди внутри тут, так сказать, пограничные, маргинальные это вот свойство революции выразили наиболее эстетически, художественно, человечески, человековедчески значимо.

И конечно… конечно, Булгаков, может быть, не в такой мере строем речи, как Платонов и не в такой, может быть, мере метафорически, как Мандельштам, но Булгакову… Булгаков, собственно говоря, то, с чего начинал Блок, он на это ответил. Он в свете вот этого как маргинала революции, ее трагического опыта увидел заново основополагающую трагическую коллизию Иисуса Христа. Он же не просто художественно беллетризировал — он же создал свое, свою версию…

ЕВ: Евангелие от Пилата.

МГ: Эти знаменитые слова по поводу Левия Матвея: он все записывает за мной, и все неправда! Вот. Понимаете, я уже не говорю о художественном, так сказать, элементе, что это соединение в одном произведении сатиры, высокой лирики, реализма и… ну чего угодно — и мистики, Каббалы, причем в произведении, которое читается вами как… это же тайна, загадка — почему оно вами читается как одно-единое произведение при такой разнородности его составляющих. Я уже и не говорю о том, что чем на самом деле было это произведение, которое можно с таким же правом назвать «Евангелие от Пилата», потому что проблема власти и, так сказать, соотнесения людей с властью — она ведь проникает собой весь этот роман. И это вообще больная проблема самого Булгакова: он все время сам соотносился с властью, он сам проделывал этот опыт.

Понимаете, но их же… это чересчур может быть для них сложно! Если бы вы написали, что это роман о… о… 37-м годе, так, может быть… хотя там есть 37-й.

И: Я думаю, что это в какой-то мере роман о 37-м годе.

МГ: Ну конечно. И он…

ЕВ: Ну, первая философия — это исчезновений, вот этих вот всех перипетий, ухода людей, которые, так сказать, уже фиксируются, уже заявляется, что это существует, но в каком виде! И дальше — проблема добра и зла. Что есть добро, что есть зло, как оно выступает и какие у него тоже метаморфозы, та сила, которая…

Поделиться с друзьями: