Интервью у собственного сердца. Том 1
Шрифт:
– Товарищи! Идет папа! Убирайте скорее бутылки!
И вот все взрослые и солидные люди, как школьники, кидались к столу, хватали бутылки, рюмки, рассовывали их куда придется, проветривали от табачного дыма комнаты, и когда Иван Калустович, по причине одышки, медленно подымался на их этаж, все «следы преступления» были уничтожены и взрослые дети сидели мирно за самоваром и беседовали о житье-бытье… Знавшие его довольно хорошо люди порой шутили:
– Главным недостатком Ивана Калустовича является то, что у него нет недостатков.
И практически это было действительно так. Став взрослым, я много думал о своем дедушке: откуда и каким образом определились в нем эти черты? Может быть, он таким был рожден? Или каким-то удивительным образом их все приобрел? И вдруг я вспомнил… Вспомнил портрет над креслом в его кабинете! Портрет Николая Гавриловича Чернышевского, которого
Я говорил уже о том, что после смерти моей бабушки, Марии Васильевны, дедушка мой вскоре женился на второй Марии – Марии Павловне из рода Новгородцевых. Это была молодая провинциальная учительница, не очень красивая и никакими сколько-нибудь приметными качествами не обладавшая. Любила ли она Ивана Калустовича? Вероятно, да, ибо, к чести ее будь сказано, согласилась пойти замуж несмотря на шестерых детей. К мужу она относилась с робким благоговением, называла по имени-отчеству и не возражала никогда и ни в чем. Была она тиха, незаметна и бережлива до скупости. Качество, которое она передала потом и родным своим детям. А детей у нее было трое: Валентин, Зинаида и Лев. Со временем Валентин Иванович Курдов, перебравшись в Ленинград, стал довольно авторитетным человеком, народным художником РСФСР, лауреатом премии им. Репина. Зинаида Ивановна и Лев Иванович переехали в Москву, выучились и получили кандидатские звания. Зинаида Ивановна по медицинской части, как врач, а Лев Иванович по линии радиотехнической.
В послереволюционные годы дедушка мой переехал из Перми в Свердловск, где и жил до последних своих дней на улице Карла Либкнехта в доме, где была всегда, да и находится по сей день, аптека. Мальчуганом я частенько приходил к нему в гости. Во-первых, потому, что деду нравились мои приходы. Будучи не очень разговорчивым и даже суровым, дед наружно своего удовольствия не показывал никак, но я это отлично чувствовал и по выражению его глаз, и по интонациям, и по другим, известным лишь мне, приметам. Разговаривать с Иваном Калустовичем было всегда интересно. И хотя, как я уже говорил, был он немногословен, но и то немногое сказанное им за вечер всегда запоминалось и хранилось в памяти долго. Ну, а во-вторых, я любил навещать дедушку из-за Ханса Кристиана Андерсена. На третьей полке книжного шкафа всегда помещался у него огромный том сказок Андерсена. Это было великолепное старинное издание на блестящей бумаге и с огромными яркими рисунками. Отличный перевод, крупный и четкий шрифт, короче говоря, книга, которой, и по нынешнему моему мнению, просто не было цены! Следует сказать, что к книгам дедушка относился уважительно, бережно, как к живым людям. Он никогда не разрешал перегибать книгу, класть ее на колени (только на стол), слюнить пальцы при перелистывании и, Боже сохрани, загибать углы на страницах! Он всегда сам мастерил закладки из картона и конфетных бумажек, которые приклеивал к картонкам молоком. Я любил читать у него книги, их у него было много, но чаще всего я просил все-таки Андерсена.
– Покажи руки, – коротко говорил мне в таких случаях дед.
Я протягивал. Он просил повернуть их ладонями вверх и, подняв на меня свои чуточку выпуклые глаза, не без иронии в голосе спрашивал:
– Ну и как?
– Да вроде бы ничего, – торопливо отвечал я, – по-моему, вполне годятся.
– Для футбола, возможно, и годятся, – невозмутимо отвечал дедушка, – а вот для книги – никак нет!
И я покорно шел мыть руки. Мыл честно с мылом, зная бескомпромиссный характер деда.
– Ну как, вымыл? – отрываясь от своего чтения (а читал он всегда), снова спрашивал дед.
Я молча кивал головой.
– Ну что ж, покажи, – спокойно и непреклонно говорил дед.
Я протягивал порозовевшие от холодной воды руки (о горячей воде в домах в ту пору и не слыхали), стараясь большим пальцем прикрыть маленькое чернильное пятно на указательном. Но у моего деда такие номера не проходили.
– Покажи как следует, – строго говорил
он, – вот этот палец убери в сторону. Так, все ясно… И с такими руками ты собрался взять книгу? Маша, дай ему теплой воды и пемзу! Иначе этого вопроса ему не решить.И я покорно плелся вновь на кухню оттирать и отмывать злосчастное пятно. Но все мои терзания окупались сторицей, когда я раскрывал на огромном обеденном столе, покрытом всегда белой скатертью, долгожданнейший и любимейший том Андерсена! Раскрывал и погружался с головой в поразительный и неповторимый мир его мудрых и добрых сказок! Особенно нравились мне сказки «Соловей», «Морская царевна» (теперь ее называют почему-то «Русалочкой») и «Оле-Лукойе». Впрочем, нет, не только эти, все, буквально все сказки нравились мне больше всего! Я и до сих пор не могу простить Марии Павловне того, что после смерти деда она, отлично зная, как дорога была всю жизнь мне эта книга, отправила ее в Ленинград сыну Валентина Ивановича (своего сына) Сашке этот волшебный том. Хорошему пареньку, но без малейшей склонности к литературе и уж тем более к какой-то там сказочной лирике. Работал опером в милиции, а потом, окончив юридический институт, стал адвокатом. И когда уже после войны я спросил его об этой книге, он удивленно вскинул на меня глаза:
– Ты знаешь, абсолютно не помню! Да я ведь сказок в детстве не читал никогда.
А мне и сейчас кажется: очутись та волшебная книга снова у меня в руках, я ощутил бы горячую волну счастья! Ведь каждая ее страница пронизана детским и неповторимым жаром моих переживаний, восторгов, горя и любви. Хотя Андерсен и сегодня один из любимейших моих писателей.
Иван Калустович Курдов – мой «исторический дедушка»… Сколько бы раз я ни прилетал в Свердловск в послевоенные годы, я всегда навещаю два самых памятных места: улицу Карла Либкнехта, где жил дед, и улицу (а теперь уже проспект) Ленина, 5.
Почти десять лет прожил я тут. И сегодня могу в самую глухую ночь пройти по всем закоулкам этих дворов, знаю каждый укромный уголок и выступ на чердаках (или, как мы тогда говорили, на вышке), укажу точное расположение любого подвала! Помню ли я тот свой домашний адрес? Боже мой, да как еще помню! Ленина, 5, подъезд 13, квартира 103, четвертый этаж. Кухня и три комнаты. Две из них выходят на улицу Шейкмана, а третья – во двор. Три комнаты – три семьи. Коммуналка. Наша с мамой комната та, что выходит окном во двор. Кто-то живет там сегодня? Однажды, придя в свой родной двор, я даже поднялся по знакомой каменной лестнице на тот еще более знакомый четвертый этаж… Постоял, постоял на площадке, погладил рукой перила… Те же, абсолютно те же самые перила, по которым столько раз я со свистом съезжал вниз… Но позвонить в дверь не решился. Нет, не оробел, а просто побоялся спугнуть трепетно-хрупкое ощущение детства, щемящую боль нежности и тоски по невозвратно минувшему… Боялся, что откроет дверь какой-нибудь незнакомый заспанный человек и недружелюбно спросит: вам кого?
Нет, пусть так и остается во всех звуках и красках волшебная пора моего детства! Пусть в голосах пробегающей мимо ребятни слышатся мне голоса моих шумных товарищей и даже… и даже мой собственный голос… Пусть все живет и остается нерушимым…
Я иду, не торопясь, по улице Карла Либкнехта, мимо здания, где помещался театр Юного зрителя, мимо здания филармонии, где прежде был дом профсоюзов – «Деловой дом». Возле аптеки я замедляю шаг. Фасад дома перестроен. Но двор еще тот же. Там, в глубине двора, если повернуть налево, темноватая прихожая. Я не вхожу туда, потому что хочу оставить в душе своей все так, как было в те далекие дни: тяжелая, обитая коричневой кожей дверь с медной дощечкой:
ДОКТОРЪ
ИВАН КАЛУСТОВИЧ КУРДОВЪ
И от этой таблички веет чем-то старинным, строгим и милым… Докторъ Мечников, докторъ Боткин, докторъ Чехов… Я медленно иду по улице Карла Либкнехта, иду, стараясь не расплескать до краев заполнившую меня высокую тишину, и все кажется мне, что по-прежнему спокойно и строго смотрят на улицу два освещенных окна с аккуратно привязанными к палочкам ленточками бинта, неизменными розами на подоконниках, между которыми таинственно высятся над глиняными горшками, обернутыми в цветочную бумагу, темно-зеленые важные кактусы… А за ними там, в глубине комнаты… возле настольной лампы, склонившаяся над книгой знакомая фигура дедушки: зачесанные назад белые, как снег, волосы, пенсне на орлином носу, задумчиво нахмуренный лоб и сухие, легкие пальцы, перелистывающие страницу… На опущенных плечах полосатый плед… И неизменный портрет Чернышевского в старинной дубовой раме… Я иду медленно-медленно, чтобы не разрушить видения и не спугнуть тишину…