Инженю
Шрифт:
— Это, как вы прекрасно знаете, преступление, — заметил Дантон, — вы совершенно правы, что являетесь атеистом; ибо, дорогой мой, если бы в эти минуты вас там видел Бог, вас постигла бы кара за это преступление, и кара страшная!..
— Вы сейчас поймете, расплатился ли я за то, чтобы поверить в Бога! — прошипел Марат, дико заскрипев зубами. — Я рассчитал, что, поскольку у меня не было ни свидетелей, ни соучастников, ни врагов, последствия этого деяния, которое я называю местью, а вы именуете преступлением, мне ничем не грозят: в самом деле, в чем меня могла подозревать Цецилия, и если бы даже она меня заподозрила, разве посмела бы разоблачить?
Сначала все шло
— О несчастный, не спасшийся бегством! — вскричал Дантон. — Но почему же вы не бежали, безумец?.. Но, постойте-ка! Я угадываю это по вашим глазам!
— Почему не бежал? Ответьте, прозорливец, и мы увидим, верна ли ваша догадка.
— Вы остались потому, что непойманный вор всегда надеется безнаказанно совершить вторую кражу.
— Что ж, вы более проницательны, чем я думал, — с гнусной улыбкой ответил Марат. — Да, я надеялся на безнаказанность, надеялся на вторую кражу до сентября, то есть в течение двух месяцев.
Но когда прошли эти два месяца, гроза, собирающаяся над моей головой, наконец разразилась.
Однажды утром ко мне в комнату вошел граф Обиньский; я одевался, намереваясь, как обычно, отправиться с Цецилией на верховую прогулку. Я обернулся на звук открывшейся двери и, чтобы встретить его, напустил на себя самый улыбчивый вид; почтенный сеньор неизменно относился ко мне с теплотой и заботливостью. Но граф с грохотом захлопнул дверь, чего я никогда за ним не замечал, и это меня сразу встревожило.
«Galle, — по-латыни вскричал он, — Galle, proditor infamis! Flecte genua, et ora! note 25 »
И он выхватил из ножен саблю, и ее лезвие сверкнуло над моей головой.
Я с ужасом проводил глазами саблю, со свистом взметнувшуюся вверх, и издал такой чудовищный крик, что мой палач застыл в нерешительности; впрочем, зарубить меня саблей, наверное, показалось ему казнью слишком благородной для преступника вроде меня.
В коридоре послышался топот многих ног; граф, вложив саблю в ножны, распахнул дверь перед теми, кто сбежался на крик.
Note25
Галл, галл, гнусное отродье! На колени и молись! (лат.)
«Заходите, заходите, — сказал он испуганным слугам, — все сюда! Вот злодей, свершивший великое преступление!» — и он показал на меня пальцем.
Я трясся всем телом, ибо понимал, что если староста во всеуслышание объявит о позоре дочери, то, значит, он решил отомстить, и местью этой станет моя смерть. Я погиб!
Полагаю, в такие минуты позволено испытывать страх; кроме того, я не фанфарон и признаюсь, что порой, когда меня застигают врасплох, теряю мужество, так же как некоторые люди теряют присутствие духа.
Сложив на груди руки, я бросился на колени, вопрошающе глядя в горящие глаза графа и отводя от него свой взгляд лишь на людей, покорных любой его прихоти, которые ждали только одного его жеста, чтобы тут же исполнить приказ сеньора.
«Но в чем же моя вина?» — вскричал я, дрожа от страха, однако вместе с тем надеясь, ибо мне казалось, что если граф Обиньский пока не отрубил мне голову, то, значит, его сдерживало некое опасение.
Однако он даже не удостоил меня ответом и обратился к слугам:
«Этот француз, кого я пригрел у себя и кормил
за моим столом, предатель, шпион католиков, заговорщик, засланный врагами нашего доброго короля Станислава Понятовского».Поскольку говорил он по-латыни, я все понял.
«Я шпион?» — в ужасе закричал я.
«Но, вместо того чтобы убить его достойно, зарубить саблей, — продолжал Обиньский, — я решил, что он умрет подобно преступникам и смердам — под кнутом! Эй, ну-ка! Кнута презренному негодяю, кнута!»
Ответить мне не дали: двое слуг схватили меня, согнув пополам, и по знаку старосты выволокли на двор, где судья замка — у каждого из мелких польских сеньоров, имеющих право казнить или миловать своих холопов, есть судья — приказал бить меня кнутом до смерти.
На десятом ударе я, залитый кровью, потерял сознание…
Здесь Марат сделал паузу; он приводил Дантона в ужас своей бледностью и жестоким выражением лица.
— О-хо-хо! — вздохнул Дантон. — Мадемуазель Обиньская не ошиблась, вверив свои тайны отцу: он оказался неболтливым исповедником!
— Таким неболтливым, — подхватил Марат, — что приказал прикончить меня, чтобы я не сказал ни слова; я говорю прикончить, ибо граф приказал, повторяю, бить меня кнутом до тех пор, пока я не испущу последний вздох.
— Тем не менее, как я вижу, вы живы, — ответил Дантон.
— Благодаря другу, который появился у меня, сам не знаю, каким образом.
— Что за друг?
— Тот конюх, что сопровождал нас в прогулках верхом и пожалел меня, видя жестокость Цецилии. Будучи близким другом моего палача, он просил его пощадить меня; тот оставил меня бездыханным и объявил графу, что я мертв. К счастью, графу даже в голову не пришло самому увериться в этом! Меня, бесчувственного, перенесли в комнату конюха, откуда должны были вышвырнуть на маленькое кладбище, где господа польские сеньоры велят просто-напросто зарывать в землю своих рабов, забитых кнутом до смерти; мой конюх перевязал меня на свой манер: промыл рану водой с солью.
— Вы говорите об одной ране, — заметил Дантон, кого, казалось, не слишком сильно волновали муки его хозяина. — Мне показалось, будто вы сказали, что получили множество ударов кнутом.
— Это так, — ответил Марат. — Но искусный палач всегда наносит удары в одно и то же место, и десять ударов создают всего одну рваную рану, рану чудовищную, из которой обычно душа истекает вместе с кровью.
— Значит, вас спасла соль? — заметил Дантон.
— К вечеру — я помню, что было воскресенье, ибо в тот день мадемуазель Обиньская должна была ужинать у князя Чарторыского, а на ужине ожидали присутствие короля Станислава, — к вечеру ко мне пришел мой спаситель; я совершенно обессилел, с трудом мог открыть глаза, и беспрестанно кричал от боли.
«Все здесь считают вас мертвым, а вы еще смеете кричать?» — спросил он по-латыни.
Я ответил, что не в силах сдерживаться.
Он покачал головой:
«Если господин или мадемуазель услышат вас, — вас прикончат, а меня, вашего спасителя, ждет такая же казнь, что и вас».
После этого я пытался не кричать, но для этого был вынужден зажимать рот рукой.
«Вот ваши деньги, — прибавил он, подавая мне кошелек, в котором были четыреста флоринов моих сбережений, — господин отдал его мне вместе с вашей одеждой; без денег вы далеко не уйдете, а вам необходимо бежать». — «Когда?» — в испуге спросил я. «Да сейчас». — «Сейчас? Вы с ума сошли, я же не могу пошевелиться». — «В таком случае я размозжу вам голову выстрелом из пистолета, — невозмутимо заметил этот честный друг. — Вам больше не придется страдать, а мне — беспокоиться за свою жизнь».