Иоанн Кронштадтский
Шрифт:
В два с половиной года от достатка и приволья Петра Ермолаевича осталось одно воспоминание. Жене удалось как-то с детьми уехать на родину в деревню, а N сделался настоящим «золоторотцем» в рубище, ночуя сплошь и рядом под забором или, в лучшем случае, в ночлежном приюте.
В берлогах и отвратительных трущобах N встречал нередко таких же, как и он, голодных, оборванных забулдыг, которые жили когда-то не хуже его, в достатке, приволье, счастье, почти богатстве.
Лет пять считался N горьким пьяницей, пропивая всякий грош, который ему удавалось достать; он пробовал служить, но после первой же получки жалованья исчезал; его встречали с подбитыми глазами, опухшим лицом, с трясущимися руками и ногами. Несколько раз попадал он в нищенский комитет,
Казалось, N все потерял; из прежних собутыльников и знакомых никто его не узнавал, а внешний вид указывал, что этому человеку не остается иного, как просить у Бога прекращения страдальческой жизни…
Еще в хорошие времена своей жизни N слышал об отце Иоанне Кронштадтском. В одну из минут невольного (за отсутствием «пятачка») отрезвления он вспомнил о кронштадтском пастыре…
– И у меня точно упало что-то внутри, – рассказывает Петр Ермолаевич, – так стало весело, радостно на душе; за все время моего пьянства у меня не было такого приятного душевного ощущения… Я упал на колени, пробовал молиться – не мог, слова молитвы не шли на память… Я решил сейчас же идти пешком в Ораниенбаум, а оттуда как-нибудь пробраться в Кронштадт.
И N направился к Балтийскому вокзалу. Было лето, начинало смеркаться, и Петр Ермолаевич в ночь тронулся по шпалам в путь… Он шел бодро, на душе было легко, как не бывало с начала трактирного сидения, и все мысли, все надежды этого получеловека, почти потерявшего «образ и подобие», сосредоточивались на отце Иоанне, которого он никогда еще не видал и о котором никогда прежде не думал…
N миновал уже Петергоф и вошел в лесную тропинку, когда верхушки деревьев зазолотились лучами восходившего солнца. Наступало дивное утро; N почти не ощущал усталости и голода, на душе у него было легко и отрадно; он прилег под деревом на пригорке и незаметно заснул. Когда он проснулся, солнце уже было высоко; наступил жаркий день; в парке гуляло много дачников. Вероятно, у N был отчаянный вид, потому что дети и дамы спешили уйти от него подальше, а мужчины осматривали с ног до головы как-то вызывающе, точно хотели сказать:
– Как этот бродяга сюда попал, надо его отправить в полицию…
Вскочив с земли, Петр Ермолаевич нахлобучил на глаза свой рваный картуз и быстро зашагал к Ораниенбауму. Впервые ему стало стыдно своего положения, и он хотел в эту минуту провалиться сквозь землю, чтобы никто его не видел; он сам рассказывал мне так приблизительно свои душевные ощущения:
– Пять лет пьянства, запоя со всеми ужасными их последствиями восстали так живо предо мною, что я припоминал каждую мельчайшую вещь и даже то, на что прежде вовсе не обращал внимания. Ах, какой это был ужасный кошмар! Душа разрывалась на части под тяжестью ужаснейших воспоминаний. За пять лет я ни разу не вспомнил о своих детях, жене, больной матери, а тут я готов был умереть, только бы раз взглянуть на них, услышать их голоса… Я не ел более суток, но забыл совершенно о голоде, и мои мозги сжимались при одних воспоминаниях прошлого пережитого, давно прошедшего… Я не хотел думать о старом, надо было обсудить будущее, но мысли помимо воли приковывались к самым отвратительным эпизодам моей порочной жизни, и я чувствовал холодную дрожь во всем теле. Незаметно на глазах навернулись слезы, перешли постепенно в рыдания, и, скрывшись в лесу, я несколько часов просидел, обливаясь слезами… Выплакав горе, я почувствовал облегчение и бодрее продолжал путь…
Было около двух часов дня, когда N пришел в Ораниенбаум. Только здесь он вспомнил, что Кронштадт лежит на море, попасть в него нельзя, а гривенника за проезд на пароходе у него не было. Подаяний он не решался еще никогда просить, и хотя ему нередко приходилось выпрашивать на хлеб, а чаще на выпивку, обращался он только к знакомым. Как же просить у посторонних, первых встречных, да еще и дадут ли, и срам, позор нищенства придется пережить…
Невыразимая тоска охватила Петра Ермолаевича.
На краю цели, почти у порога заветной надежды приходится расстаться с мечтами; он думал уже пуститься вплавь до Кронштадта, но это было бы безумием; протянуть руку за милостыней он не мог ни за что, а даром на пароход не пустят.– Идти назад! Назад…
Это «назад» звучало для Петра Ермолаевича совершенно как «могила» или «смерть». Возвратиться к пятилетней кабацкой жизни бездомного бродяги казалось для N гораздо большим несчастьем, чем лютая смерть под ножом убийцы. А между тем, вчера еще эту привольную жизнь он не променял бы на хоромы и считал себя в рубище счастливее, чем раньше в кругу семьи, довольства, честного труда…
В голове Петра Ермолаевича мелькнула уже мысль о самоубийстве, мысль, встреченная им не только без ужаса, но почти дружелюбно, как вдруг внимание его привлекла толпа народа, бежавшего по направлению к пароходной пристани.
“Верно, пароход отходит, – подумал он, – а я не могу ехать…»
Он хотел было вернуться в Ораниенбаум, но какой-то внутренний голос заставил его смешаться с толпой и бежать на пристань…
– Отец Иоанн, отец Иоанн, – слышал он кругом. Большого труда стоило N протиснуться в толпе так, чтобы взглянуть на своего «избавителя», от которого теперь зависела вся его жизнь и будущность.
Петр Ермолаевич так сроднился теперь с мыслью о своем возрождении через о. Иоанна к новой жизни, что потерять эту надежду для него значило бы потерять все.
Вот он увидел приближавшегося пастыря, которого, казалось, толпа несла на своих плечах… Он увидел это ясное, с выражением великой любви лицо священника и весь задрожал от волнения, объятый каким-то благоговейным трепетом… Отец Иоанн в это время поравнялся с ним… Не помня себя от избытка чувств, охвативших его точно морским приливом, и не будучи в состоянии произнести ни слова, N упал на землю под ноги о. Иоанна. Рыдания сдавили грудь несчастного пьяницы, в глазах его потемнело, он лишился чувств…
Долго ли пролежал Петр Ермолаевич без сознания, он и сам не помнит, но очнулся он под кустом на берегу залива, в нескольких саженях от того места, где он увидел в первый раз о. Иоанна. По всей вероятности, кто-нибудь из толпы отнес или, вернее, оттащил бесчувственного N в сторону, и он пролежал там, принятый за пьяного. Как бы то ни было, но Петр Ермолаевич очнулся уже к вечеру. Двое суток прошло, как он ничего не пил и не ел. Смутно припоминая все происшедшее, он призадумался над своим положением; голод и усталость хотя и не особенно мучили его, но слабость была так значительна, что он с трудом держался на ногах; в кармане не было ни одной копейки, попасть в Кронштадт нельзя, да и что же было бы в Кронштадте?.. Отца Иоанна он увидел, но где теперь батюшка? Его окружала такая толпа, что ему, нищему-оборванцу, ни за что не удастся не только говорить с ним, но и увидеть близко…
Слезы неслышно катились по осунувшимся щекам страшно истомленного лица пьяницы, прислонившегося к дереву и стоявшего истуканом.
«Вот оно, дерево… Здесь, в стороне, заметят не скоро… Минута – и все кончено… Где мне, жалкому, несчастному голышу… И как это я мечтал, надеялся…»
Мысли, одна другой мрачнее, теснились в голове Петра Ермолаевича, и чем больше он думал, тем пессимистичнее делалось его настроение.
Солнце садилось, с залива понесло прохладой, начинало смеркаться… Мимо N проходили пассажиры, он слышал шум, разговор…
– Попробую! – почти вскрикнул он и пошел к пристани. Пароход сейчас отходил. Петр Ермолаевич, шатаясь, подошел к капитану и, низко поклонившись, начал бессвязно что-то говорить.
– Иди, иди, проспись, куда лезешь в таком виде, ишь ведь нарезался, на ногах чуть стоишь. – Капитан проговорил это насмешливым тоном и сделал знак матросу.
– Уберите его…
– Проходи, проходи, нечего тебе здесь делать, а не то сейчас заберем в часть…
– Да я не пьяный, – проговорил чуть слышно Петр Ермолаевич, – а второй день не ел, пришел пешком к отцу Иоанну.