Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Казалось бы, все ясно и просто, пять лет трудовой учебы, охватившей в биографии Мысливечка годы 1756—1761-й. Вспоминается опять Пельцль, — Иозеф не только вступил в цех мастеров мельничного дела, но даже и замечательную гидравлическую машину сделал. Вот только одна странность, если рассмотреть документы повнимательней. Всюду в бумагах, где братьям надо подписываться самим, они ставят свои, подписи по старшинству: сперва — Иозеф, потом — Иоахим. Но тут, где говорят не они, а говорят о них, на первом месте стоит Иоахим, на втором Иозеф. Стоит не раз и не два, а все три раза. Случайность? Вряд ли. Паны правители города, начальники цеха, члены городской ратуши не бумаги перед собой видят — они видят живых людей, знают обоих близнецов чуть ли не с пеленок. Перед ними два молодых человека в возрасте полноправных граждан, и каждый из них уже проявил себя, уже создал себе репутацию, уже имеет лицо — это не те два малыша, которым отец, путая их, мог закричать: «Позови Иозефа», — обращаясь к самому Иозефу. Старший-то старший, но, наверное, он уже и внешне как-то отличается от брата: худощавей, нервней,

своевольней, ярче; из «философии» вышел без «тестимониума», пропадает в театре, водится с музыкантами, с приезжими итальянцами, учился у Хаберманна — не понравилось, перешел к Зеегеру, сам пишет музыку, уже чуть ли не прославился, но только не на мельнице. А этот хоть и младший, но сразу видно — солидный и стойкий пражанин, сын своего отца, закончил «философию», мельничное дело изучил по-настоящему… И отцы города невольно, а может, и сознательно, избирая обоих в цех, на первом месте трижды ставят младшегоИоахима и только на втором старшего, Иозефа, потому что вовсе отказать ему неудобно, даже если он и недолго останется мельником.

Можно ли так прокомментировать официальные документы? Мне думается, можно. Ведь это очень наглядно. Когда вам много раз встречаются деловые подписи самих близнецов «Иозеф и Иоахим», а тут вдруг в важных бумагах цеха опытный писец, отлично знающий, как и отцы города знают, кто из братьев старший, а кто младший, трижды ставит «Иоахим и Иозеф», это не может не броситься в глаза. Это своеобразная отдача дани житейской реальности, тому факту, что Иоахим — он-то и есть настоящий мельник, а Иозефу по формальным причинам, для раздела, даже для отдачи мельницы или для занятия своего хозяйского места на ней, поскольку он старший, тоже приходится дать цеховое звание. И машину-то, должно быть, через много лет приписанную любящим близнецом своему брату, делал все тот же Иоахим, а вовсе не Иозеф.

Но дело не только в реальности и здравом смысле, заставившем отцов города поставить Иоахима раньше Иозефа, а потом все же принять в корпорацию и Иозефа. То были свои люди, сыновья уважаемого человека, покойного Матэя, пасынки тоже мельника, Яна Чермака, а времена такие, что не считаться с наступившими временами и не облегчить своим людям жизнь, где это нетрудно, требовалось самими обстоятельствами.

Когда Иозеф и Иоахим получили свои мельничные права, шла четвертый год Семилетняя война — дети детей наших будут отвечать в школе: «Сперва считали по семилеткам, сорокалеткам — в ойны; а при социализме пятилетками, семилетками — трудовую мирную программу, — это одно показывает разницу». Семилетняя война медленно разоряла страну, она докатилась до Праги; больше месяца, в весну 1757 года, прусские войска Фридриха Второго осаждали город, выпустив на него только за двадцать дней свыше восьмидесяти тысяч снарядов, упавших на восемьсот восемьдесят домов. Падали эти снаряды и на Старое Место, возле ратуши, возле Карлова моста. В войну вы не знаете, что будет завтра, кто выживет, а кого и недосчитаешься. Мы на опыте пережили этот воздух войны в тылу — облегченные экзамены, легкость выдачи свидетельства, — а Прага даже и тылом не была, дом «У синего корабля» стал вдруг частицей фронта, вся родня Мысливечков вместе с двадцатилетними близнецами отсиживалась в крепких винных подвалах этого дома, где постепенно и вина становилось все меньше, а может быть, вовсе уже не стало, — в Чехии наступал голод.

Я написала «воздух войны в тылу», — каждый возраст переживает по-разному этот воздух. В юности он тревожит и беспокоит, по-своему даже окрыляет, заставляя каждый день ждать непривычных, необычайных событий; действует и облегченное чувство ответственности перед жизнью, когда к вам так близко подходит смерть. И при всех оттенках этих разных чувств остается нервная, лихорадочная жажда деятельности. Именно в эти годы Иозеф Мысливечек должен был проявить необычайную деятельность. Не знаю, когда он поступил к Хаберманну, у которого долго в учебе не пробыл, но ясно одно — поступки его были уже очень самостоятельны и показывают окрепший характер.

Мир вокруг нас разноцветен, разноформен, кажется созданным, как букет из цветов, из разных сил, — вода колышется у берегов, костер возносит к нему свое пламя, земля разрыхляется под плугом, воздух входит в легкие с каждым вашим дыханием, молния зигзагом прорезывает небо, гром сотрясает его, как незримые колеса чьей-то колесницы, — человечество начинает с различения этих сил, с обожествления их, с политеизма. И музыка начинает с полифонии, с умения слышать рядом, одновременно не одну, а несколько мелодий и наслаждаться их совокупностью не потому, что они сведены каким-то третьим началом воедино, а вот именно потому, что они текут рядом, воспринимаются еще вместе. Я написала «начинает», но тут же должна оговориться — бесконечное количество «начал» должно было пройти человечество, чтобы достичь политеизма; и немало начал в музыке — до полифонии. Условно обозвав их «началами», я отнюдь не посягаю на высокую сложность, достигнутую сознанием и восприятием, чтоб представить себе систему политеизма или выработать сложные и трудные законы полифонии. Как-то я слушала с одним из моих чешских друзей старую симфонию М ича, и он вдруг воскликнул: «Видите, видите, — фугетта!» Конечно, он эту фугетту услышалв симфонии, но тотчас перевел ее форму на глаз — точка против точки, — и, невольно выдавая себя как современника XX века, обронил слово «видите». Восемнадцатый век был счастливым веком для музыкантов. С детства привыкнув к раскатам и замираниям

органа под сводами церкви, участвуя в церковных хорах, начиная изучать музыку с непременного, обязательного контрапункта, они, естественно, ухом воспринимали фугу, не переводя ее в зрительный образ. И Мысливечек должен был пройти строгую школу контрапункта. Два имени связаны с этой юношеской порой: одно я уже назвала — Хаберманн; другое — Зеегер (Сегер по-чешски).

2

Франц Хаберманн, как очень много посредственных людей, при жизни был удачлив и заметен. Он долгое время был «музыкальным директором» в городе Эгере, сейчас пограничном чешском городке Хеб (Cheb); аттестуется в словарях как один из сильнейших контрапунктистов середины XVIII века; оставил после себя множество сочинений, имел, что в то время могло считаться признаком большой известности, и печатные труды — двенадцать месс, шесть литаний. Но Иозеф Мысливечек, поступивший к нему изучать контрапункт, дал нам живое свидетельство сухости и книжности этого музыканта — он ушел от Хаберманна очень быстро. Пельцль объясняет этот уход, вероятно, со слов Иоахима, тем, что Хаберманн подвигался с ним очень медленно, а «гении делают большие шаги». Конечно, и это может быть — как показатель овладевшего Иозефом нервного, деятельного нетерпения, страстной жажды как можно скорей пройти учебный период и выйти на широкую дорогу собственного творчества. Но если б Хаберманн, которому в то время было уже под пятьдесят, умел преподавать интересно, обладал педагогическим обаянием, можно предположить без особой натяжки — Мысливечек не ушел бы от него так скоро. А он очень решительно переменил учителя.

В монастыре св. Креста играл на органе музыкант, которого сбегалась слушать вся музыкальная Прага. С 1757 года он сделался органистом староместского собора. То был Иозеф Зеегер, еще молодой человек — тридцати с лишним лет, ученик Черногорского, крупнейшего теоретика своего времени. Зеегер не только чудно играл на альте и на органе и в совершенстве усвоил от своего учителя контрапункт, — он прежде всего был настоящим, глубоко образованным музыкантом. Он знаком был с музыкальной литературой всего мира, мог так рассказывать о классических творениях больших музыкантов и о творцах этих творений, что общение с ним стоило многих лет школы. Может быть, по традиции и «родственности» Черногорского в семье, считавшегося, правда, седьмой водой на киселе, но все же в какой-то мере близким через кумовство деда со стороны матери, а вернее, потому, что Иозефу не раз приходилось, сидя на скамье церкви св. Креста, отдаваться величавым волнам органа, этого царя всех инструментов по выражению Моцарта, когда Зеегер-органист, увлекаясь, прелюдировал на нем и знакомил молящихся с жемчужинами музыкальной классики, — но Мысливечек, оставив Хаберманна, перешел заниматься к Зеегеру.

Мне хочется напомнить читателю одну страничку, только одну страничку. Чтоб не цитировать, я перескажу ее, следуя по пятам за чудным подлинником. А кто заинтересуется, может раскрыть главу «Больше о музыке, но также о дисгармонии» первой части романа Алоиса Ирасека «Ф. Л. Век» и прочитать эту страничку, как она есть.

Время юности Ф. Л. Века почти совпало с годами молодости Мысливечка — оно пришлось на двадцать лет позже их. Ф. Л. Век тоже пел в церковном монастырском хоре и слушал там, на хорах, бесконечные разговоры о знаменитых музыкантах, которых насчитывалось в Праге великое множество.

Каждый чешский учитель не только в городе, но и в деревне должен был быть в те годы первоклассным музыкантом, иначе ведь он и не мог бы стать учителем: в обучение на звание учителя тогда и много позже принимались люди только с отличным слухом, владевшие каким-нибудь музыкальным инструментом. Ну а такие люди и в школе не остаются без музыки: преподавая ее деревенским и городским ребятишкам, они создают из них камерные и оркестровые ансамбли, ставят с ними старинные оратории, разучивают кантаты.

В одну из таких бесед на хорах маленький Век услышал, как регент хора, где он пел, сказал с великой печалью: «Зеегер умер». Мальчика тогда удивила печаль регента. Но вот пришлось ему услышать игру замечательного органиста Кухаржа. Франтишек Век слушал его, взволнованный до слез, а рядом старый скрипач тоже произнес в слезах: «Совсем как Зеегер». На это большой музыкант, бывший с ними, заметил: «Да, но все-таки не Зеегер!» Все-таки не Зеегер — вот каким неповторимым органистом был Зеегер. Правда, его органных токкат, фуг и прелюдий долго не издавали, как это сделали с сухими сочинениями Хаберманна, но светлая страничка в гениальном романе Ирасека, этом лучшем создании чешской классики, стала бессмертным памятником его музыкальному мастерству. Кроме того, даже в словарях, где редко-редко упоминается о характере людей, говорится о другом даре Зеегера — педагогическом. Точнее, о том свойстве характера — «милом, обходительном, тактичном» (artigen), — какое дает предположить в нем хорошего педагога. К этому замечательному учителю и перешел от Хаберманна Мысливечек.

Можно представить себе любовь ученика к такому наставнику и увлечение самого наставника обаятельным молодым музыкантом, сумевшим спустя три-четыре года покорить сердце раздражительного Пешетти в Венеции. Они, конечно, не только занимались. Между двумя музыкантами тридцати и двадцати лет не так уже много разницы, хотя один учит, а другой учится. Они не могли не вести долгих бесед об искусстве, не могли не играть друг другу своих вещей, и Зеегер, широко образованный в музыкальной литературе, не мог не показывать Мысливечку лучшие образцы тогдашних корифеев. Эти беседы, а их нельзя не предположить с уверенностью, легли, мне кажется, в основу очень тонкого, здорового и чистого музыкального вкуса Мысливечка, во многом помогли его дозреванию не только как музыканта и композитора, но и как музыкального деятеля.

Поделиться с друзьями: