Исчадие рая
Шрифт:
Впрочем, теперь эти чувства несколько притупились, и Лена хорошо знала тому причину. В те дни, когда, покинув дом после очередного скандала, отец подолгу пропадал где-то, воображение рисовало ей картины его сиротливых скитаний, в которых он всегда представлялся одиноким, неустроенным, возможно – голодным, без приюта и теплого крова над головой. Он просто обязан был тосковать, страдать и мучиться от разлуки с ней, единственным на всем белом свете родным человеком – дочерью. Но выходило, что все это было совершенно не так. Он вероломно нежился в объятиях молодой возлюбленной, наслаждаясь ее заботами и лаской. Размышляя таким образом, Лена вдруг обнаружила, что мозг ее одновременно извлекает из памяти и тщательно анализирует последние домашние скандалы, после которых отец исчезал все чаще и на более длительные сроки. Ей показалось, что не всегда инициатором их была мать, напротив, вспоминались незначительные вроде, но, как теперь выяснялось, существенные подробности, из которых следовало, что отец сам шел на столкновение, умело подогревая без того скверный, скандальный и упрямый нрав жены. Теперь Лена была уже абсолютно уверена: это было именно так. Обида горячей волной захлестнула ее душу. На мать она не обижалась никогда, с раннего детства привыкнув к ее крутому нраву и не рассчитывая на иное к себе отношение. Но отец! Это было совершенно другое дело. Лена впервые четко осознала и сформулировала для себя эту мысль: он променял ее на красивую молодую женщину, укравшую его любовь и его душу. Лена уже не помнила о том, что в любое время может появиться мать с ее непредсказуемой реакцией – какое значение имели привычные вопли и даже побои по сравнению с тем страшным горем, что вдруг пришло в ее жизнь. Она заплакала, сначала тихо и бесшумно, но постепенно рыдания ее становились все сильнее, хрупкое тельце сотрясали судороги, и она вжимала голову в подушку, боясь, что не сумеет совладать с собой и тогда из груди вырвется страшный крик, который пока клокотал внутри, отчаянно порываясь
В доме тем временем стояла странная, непривычная тишина. Обычно, уличив отца в совершении очередного неблаговидного поступка, мать начинала немедленно обзванивать своих многочисленных подруг и приятельниц, родственников отца, а за компанию – и свою родню, и громко, так что слышно было во всем доме, посвящать их в подробности «очередной его мерзости», вспоминая при этом все прегрешения отца, едва ли не с первых дней их супружества. Теперь же она подозрительно затихла. Когда рыдания немного отпустили Лену и она вновь обрела способность реагировать на окружающую действительность, это обстоятельство сначала удивило, а потом испугало ее. С матерью явно творилось что-то неладное. Лена поднялась со своего лежбища и, на цыпочках подойдя к двери, прислушалась: в доме царила абсолютная, мертвая тишина. Сердце в груди Лены заколотилось сильнее, а буйное и болезненное воображение услужливо подбрасывало картины одна страшнее другой. Матери Лена уже не боялась, ее пугало то, что могло случиться с ней. Осторожно повернув ключ в замке, она медленно отворила дверь и снова напряженно прислушалась. Тишина в доме была почти оглушительной: не слышно было телевизора, который мать почти никогда не выключала, и далее привычного сопения и возни ее любимого шарпея не доносилось снизу. Лена крадучись спустилась по лестнице и, стараясь производить как можно меньше шума, обследовала все помещения первого этажа – от кухни до заднего крыльца, ведущего в сад и обычно закрытого наглухо. Матери нигде не было, хотя большинство времени она проводила в гостиной или на кухне. Собака, правда, была на месте, но пес, словно проникшись общим настроением, воцарившимся в доме, неподвижно лежал на своем коврике и даже при появлении хозяйки остался недвижим, лишь слабо шевельнул хвостом и уставился на Лену затравленным взглядом, исполненным тоскливого недоумения. Тревога и испуг Лены возрастали с каждой минутой, ноги стали ватными, а руки и все тело покрылись противной липкой пленкой холодного пота, обратный путь по лестнице дался ей с трудом. Из-за двери материнской спальни не доносилось ни звука, к тому же там было темно, по крайней мере, наружу не пробивалось даже искорки света. С замирающим сердцем Лена осторожно взялась за ручку двери, и та поддалась неожиданно легко и бесшумно. Из темноты спальни повеяло прохладой и слабым запахом каких-то лекарств или трав (мать постоянно от чего-то лечилась или просто очищала организм от шлаков при помощи различных настоев, таблеток и микстур), однако и там царила абсолютная тишина. Сколько ни вслушивалась Лена в прохладную темень, ей не удалось расслышать ничего: ни дыхания матери, ни шороха занавесок на открытом окне, ни даже тиканья будильника, который – она точно знала! – всегда стоит в изголовье кровати. Глаза ее тем временем привыкли к темноте, и тогда стало очевидно: матери в спальне нет. Это открытие повергло Лену уже в совершенный ужас, все более она проникалась сознанием, что в доме творится что-то сверхъестественное, необъяснимое и жуткое. Она беспомощно оглянулась вокруг, но привычная обстановка родного дома показалась вдруг чужой, незнакомой, таящей в себе скрытую до поры опасность. Скованная страхом, Лена застыла на месте, не в силах пошевельнуться и издать хоть какой-нибудь звук, иначе она наверняка закричала бы громко и испуганно, как в детстве.
Однако в эту самую минуту глаза ее натолкнулись на тонкую полоску света, пробивающуюся из-под другой двери, также выходящей в коридор. Самое странное и страшное одновременно было то, что эта дверь вела в кабинет отца.
Несколько минут Лена оставалась стоять неподвижно, силясь осмыслить происходящее, чувствуя, как крупные капли холодного пота медленно катятся по телу и по лицу, и совершенно не понимая, что следует делать дальше. «Беги! – отчаянно кричал кто – то внутри нее, но там лее находился еще некто, который, напротив, настойчиво требовал: – Иди и немедленно выясни, что там происходит!» Он в итоге и оказался сильнее, заставив ее сдвинуться с места и, медленно, словно в забытьи, переставляя ноги, направиться в сторону кабинета. Первый по-прежнему кричал отчаянно, пытаясь остановить се, но она уже упрямо двигалась по коридору и через несколько секунд оказалась у заветной двери, самой любимой ею двери в их большом, по-казенному неуютном доме. Б кабинете было тихо, но, прислушавшись, она все же расслышала чье-то дыхание и тихий шелест каких-то бумаг. На секунду ей в голову пришла сумасшедшая радостная догадка: что, если, пока она рыдала и предавалась скорбным размышлениям, ничего не замечая вокруг, отец неожиданно вернулся домой и теперь просто работает в своем кабинете, разбирая поступившую из приемной дневную почту, изучая документы или просто пролистывая свежую прессу? А мать? Ну, мать просто укатила к одной из подруг или отправилась в загородный клубный ресторан, расположенный неподалеку в одной из бывших государственных дач, выкупленной и переоборудованной отцом и его компаньоном под ресторан, с кем-нибудь поужинать или просто выпить кофе, чтобы развеять тоску и дурное настроение. Такое с ней иногда случалось. С одной стороны, Лена понимала всю абсурдность своего предположения: вернувшись, отец всегда заходил к ней, а если дверь была закрыта, шутливо скребся снаружи и, называя дочь котенком, просил пустить в теремок. Но ей так хотелось, чтобы это было правдой, что она почти поверила в реальность такого поворота событий. И тем не менее дверь в кабинет Лена приоткрыла осторожно и почти бесшумно – слава Богу, все, вплоть до мельчайших, особенности этой двери она знала наизусть.
В просторной комнате горела только настольная лампа под зеленым, кремлевским, как любил подчеркивать отец, абажуром. На лампе, как и на большинстве мебели и аксессуарах в доме, пришпилена была маленькая металлическая бирка с инвентарным номером: почти все предметы обстановки и обихода были казенными, сданными напрокат Управлением делами Президента вместе с дачей, и соответствовали общему, «сталинскому» ее стилю – тяжелой старомодной основательности и неумело скрываемой за простотой линий помпезности. В этом смысле лампа была действительно кремлевской. Много света, как, видимо, положено было в Кремле, она не источала: в полумраке кабинета Лена поначалу не разглядела никого и, если бы не тихие звуки, различимые теперь совсем явственно, готова была, не без облегчения, сделать вывод, что он пуст, а свет просто забыл погасить отец или приходившая днем горничная. Но звуки недвусмысленно указывали на постороннее присутствие, и, соблюдая все предосторожности, Лена отворила дверь пошире, увеличив таким образом радиус обзора. Тогда она увидела все: прямо на ковре, полностью покрывающем темный паркетный пол кабинета, перед распахнутой дверцей большого сейфа сидела мать. Содержимое сейфа было беспорядочно вытряхнуто на ковер, и мать, видимо, намеревалась внимательно и педантично, как делала все и всегда, его обследовать. Сейчас она была занята тем, что бережно пересчитывала внушительную, тысяч на двадцать, а может и больше, пачку долларов. Губы ее при этом бесшумно шевелились, и вся она была настолько поглощена этим занятием, что не обращала внимания на дверь кабинета, распахнутую теперь почти настежь, и на дочь, которая в сильном изумлении застыла на пороге. В душе Лены исподволь закипало яростное возмущение неслыханным по своей дерзости посягательством на суверенную территорию отца. Кабинет был единственным местом в доме, которое он отвоевал себе в качестве личной территории, вторгаться на которую не смел никто. Мать смирилась с этим на удивление быстро. Очевидно, на подсознательном уровне кабинет воспринимался ею как территория, неразрывно связанная с работой мужа, которая, как ни крути, была единственным источником их внезапного благосостояния, в реальность и долговечность которого она до сих пор верила не вполне, но в то же время к конкретным его составляющим – к материальным и нематериальным благам – привыкла уже очень сильно. В отсутствие отца заходить в его кабинет запрещено было и Лене. Но, ощущая себя, особенно в последние годы, когда их духовная связь стала необычайно крепкой, едва ли не материализованным его продолжением, Лена сама для себя этот запрет как бы отменила. Большее время суток отца не было дома, и Лена постепенно, пядь за пядью, освоила и полюбила это большое пространство, заставленное книжными полками, опутанное проводами от компьютера и всевозможных приборов и механизмов, с ним сопряженных, набитое всякой хитрой электроникой, заваленное россыпью газет и журналов. В целом же кабинет отца был точной копией ее собственного, единственного в доме прибежища – тахты, а вернее ее прообразом значительно большего размера. Возможно, поэтому Лена очень легко и скоро научилась отменно ориентироваться в его классическом беспорядке. С тех пор содержимое ящиков отцовского стола, книжных полок, тумбочек, равно как и назначение, принципы работы мудреной электроники, вкупе со всей информацией, которую хранила она в своих недрах, не составляли для нее секрета. Знакома она была и с содержанием сейфа, поскольку однажды исхитрилась подглядеть из-за спины отца и запомнить цифры, которые он набирал на электронном замке, и уже несколько раз заимствована оттуда некоторые приличные денежные суммы, которые на тот момент ей были остро необходимы. Вообще лее надо сказать, что Лена проявляла чудеса хитрости и изворотливости, проникая в кабинет отца и проводя там, случалось, долгие часы, прямо под бдительным и чутким материнским носом. При этом ей ни на секунду не приходила в голову мысль, что, поступая таким образом, она совершает что-то постыдное, направленное
против отца или, по крайней мере, противное его воле. Она действительно почти полностью отождествляла себя с ним и потому полагала, что имеет на его суверенную территорию такие же права, как и он сам. Но присутствие здесь матери было беспрецедентным и возмутительным нарушением их внутренней домашней конвенции. Лена больше не считала необходимым скрывать свое присутствие, вопрос ее, обращенный к матери, прозвучал почти грубо:– Что ты делаешь здесь?
Мать, однако, на грубость, равно как и на внезапное появление Лены, не отреагировала никак. Медленно подняв голову, она посмотрела на нее в упор каким-то странным неподвижным взглядом и ответила почти спокойно, но чужим, тихим и хриплым голосом:
– Считаю деньги.
– Зачем?
– А на что ты собираешься жить, когда он бросит нас окончательно?
– Ты с ней говорила? – Теперь и Лена заговорила шепотом, голос ее почти враз осел в предчувствии чего-то еще более ужасного, чем то, к чему она была в принципе готова.
– Говорила. – Мать по-прежнему смотрела на нее в упор, говорила хрипло и еле слышно, но теперь губы ее как-то странно подергивались, складываясь в страшную улыбку.
– И – что?
– Ничего. Ты знаешь больше меня.
– Ничего я не знаю.
– Не лги. Знаешь. И знала, но молчала. Теперь – радуйся…
– Не знала. – Лену вдруг обуяло тупое бессмысленное упрямство, но мать не намерена была с ней спорить.
– Радуйся… Когда с голоду будем подыхать на улице, тогда порадуешься еще больше. Все, замашки свои барские забудь. Машины, прислуги, охраны, лицея, тряпок, компьютеров, дома этого проклятого – ничего у тебя больше не будет! Слышишь?! Ничего!.. Голая, нищая девка под забором – вот кто ты теперь! – Мать постепенно перешла на крик, но и крик этот был каким-то не ее, хриплым и низким. У нее явно начиналась истерика: слез не было, но плечи вдруг затряслись, а голова судорожно задергалась, болтаясь в разные стороны, однако Лена ничего этого уже не замечала. Сказанное матерью, хотя в принципе та не сказала ничего нового и неожиданного, вдруг поразило ее как нежданный громовой раскат, грянувший с ясного неба, опрокинув и развернув мысли в совершенно новом направлении.
Сделка состоялась, первые деньги были получены и, стало быть, необходимо было уже в ближайшем будущем продемонстрировать Ангелу хоть какие-нибудь осязаемые результаты. Бунин решил действовать поэтапно. Упрекнуть его было не за что: она высказала сразу несколько просьб, вот он и приступил к их исполнению. Кроме того, всегда можно будет сослаться на волю мифических мастеров или старцев – Бунин пока не определился, как все же они будут называться.
Итак, просьбы. Их было высказано, насколько он помнил, три. Организовать уничтожение ее соперницы с помощью мощных магических ритуалов. Напугать ее страшным предсказанием и разместить материал в разделе «Светской хроники» какого-нибудь популярного издания о том, что видный российский предприниматель N (кстати, она ведь должна будет назвать ему его имя, о своей догадке он сообщать не собирался: неизвестно, как юная психопатка на это отреагирует) появился на некоем светском раунде с очень молодой, очень красивой спутницей, которая, по слухам… Что ж, это не составляло для Бунина никакого труда, в недавнем еще прошлом он неплохо кормился, снабжая светских хроникеров скандальными слухами и пикантными подробностями из жизни известных политиков и звезд эстрады. Возможно, он сумеет даже провернуть это дельце без каких – либо материальных затрат – господин N еще в недавнем прошлом был почти что олигархом, да и теперь еще оставался в обойме заметных в обществе фигур, правда, пополнив своей персоной унылую когорту аутсайдеров в их рядах. Однако он готов был и заплатить: деньги были щедро отпущены полоумным Ангелом, и он даже не прочь был расстаться с некоторой их частью, дабы в репортерских кругах о нем снова заговорили как о ловком, успешном и вполне состоятельном авантюристе. К тому же стоил такой материал не очень дорого: самое большее – долларов пятьсот. Естественно, начинать следовало именно с этого, а там – куда кривая выведет.
Перебрав в памяти всех знакомых журналистов, ведущих «Светские хроники», Бунин остановился на одной, самой подходящей, как ему представлялось, кандидатуре.
Гарик Кеосанян вел интересующий его раздел в довольно популярной, хотя и с ярко выраженным оттенком желтизны, газете и был его давним знакомцем. Но главным, определившим его кандидатуру фактором стало не это. Всеядность, абсолютная беспринципность и патологическая жадность Гарика были притчей во языцех всей журналистской Москвы. Скандалов, в которые он то и дело вляпывался, было не счесть, герои его материалов регулярно били ему физиономию и вчиняли судебные иски, однако Гарик умудрялся выходить из передряг слегка потрепанным, но живым, здоровым и к тому же удивительным образом сохраняя за собой место ведущего постоянной рубрики вот уже на протяжении лет эдак пяти.
Стиль, в котором хроникер Кеосанян подавал материалы в своей рубрике, был очень своеобразен. Зачастую именно он становился причиной неприятностей автора; многие, особенно из числа завзятых «тусовщиков» и эстетствующих коллег-журналистов, откровенно им возмущались, но подавляющее большинство читателей воспринимало этот стиль с явным удовольствием и желало, судя по письмам в редакцию, знакомиться с подробностями светской жизни только в такой подаче. Вполне возможно, что именно это и служило залогом непотопляемости Гарика и долготерпения владельцев газеты. Существовало, однако, еще одно весьма занятное обстоятельство. Мало кто знал, что Гарик, которому диплом журфака, солидарно на протяжении всех пяти лет, приобретала вся многочисленная родня, добросовестно оплачивая каждую с треском проваленную им сессию, самостоятельно написать для газеты даже пару строк был совершенно не способен. Посему все материалы для его рубрики писала жена, в прошлом неплохая питерская журналистка, вышедшая замуж по сумасшедшей любви к статному, обаятельному брюнету, сходство которого со всеми сразу героями индийских мелодрам было потрясающим, а нахальству и умению вмиг заболтать любого собеседника мог позавидовать сам Остап Бендер. Замужество и рождение двух мальчиков-близнецов положило конец ее карьере, да и собственно нормальной человеческой жизни, к которой тонкая, интеллигентная петербурженка привыкла как к чему-то совершенно само собой разумеющемуся, данному человеку от рождения. Несмотря на приличные заработки и солидные «левые» гонорары, которые Гарик возвел в ранг главного критерия «проходимости» материала в своей рубрике, семью он держал, что называется, «в черном теле». Деньги на содержание выдавались строго дозированно и подотчетно, приглашение няньки было признано нецелесообразным, разумеется, исключительно в интересах детей; жена поэтому дни напролет сидела дома, а значит, покупать ей новую одежду было незачем. Примерно в таком духе строилась вся семейная экономика, вследствие которой почти что тургеневская девушка стремительно превратилась в издерганную, нервную домохозяйку, вынужденную считать каждую копейку и унизительно экономить на всем. Она заметно подурнела и постарела, практически не вылезала теперь из застиранного домашнего халатика; питалась преимущественно тем, что оставалось от детской трапезы; много курила, закрывшись в туалете, а потом пыталась перебить запах табака дешевым освежителем воздуха, обладавшим отвратительным приторным запахом, которым в итоге пропитались ее халат, волосы и даже кожа. «Ты бы лучше вообще не душилась», – брезгливо поведя носом, заметил однажды Гарик. Жена промолчала. Она прекратила общаться с многочисленными друзьями и коллегами, которые в недавнем прошлом ее любили и уважали, отказавшись в конце концов даже от телефонных разговоров: люди из внешнего мира говорили на языке, который она с каждым днем понимала все хуже, а ей просто нечего было им поведать.
Именно этой женщине почти ежедневно, возвращаясь домой, как правило, за полночь, ее по-прежнему красивый муж, похожий теперь на мексиканского (индийские фильмы давно вышли из моды) миллионера, благоухая винными, гастрономическими и парфюмерными изысками, дорогим табаком и каким-то еще трудно поддающимся описанию запахом сытого и самодовольного благополучия и разгула, швырял на кухонный стол несколько смятых листков из блокнота с неразборчивыми каракулями, зевая и потягиваясь, коротко бормотал обычное: «Я там набросал: кто, с кем, в чем, зачем и так далее… Состряпай что-нибудь до завтра, старушка. О'кей? Вот и ладненько…» Она послушно садилась к столу, аккуратно расправляла блокнотные листки. Стиль, которым отличалась подача материала в его рубрике, был ее ответом ему, тем, с кем он приятно коротал вечер на очередной презентации, приеме или премьере, и всему миру, так жестоко отринувшему ее. Когда-то она была не злым и не глупым человеком, но теперь рассказывать о радостях чужой жизни она могла только так, как кухарка, подглядевшая в замочную скважину за господским весельем и вдруг решившая поделиться своими наблюдениями с широкой публикой. Поначалу Гарик бесился и с руганью заставлял ее снова и снова переписывать заметки, борясь со злобной, порой издевательской манерой изложения, завистью, ненавистью и презрением к героям материала, которые так и сочились между его строк. Но произошло чудо: читательская аудитория неожиданно приняла именно этот стиль. Оказалось, что сотни тысяч людей смотрят на далекий и малопонятный им мир высшего света глазами его измученной, опустившейся жены и испытывают при этом, очевидно, те же чувства, что и она. Рейтинг рубрики резко пополз вверх. Гарик понял, что ему в очередной раз крупно и совершенно незаслуженно повезло.
На встречу с Буниным он приехал в новеньком «шевроле-блейзере», с массивным золотым «Ролексом» на запястье, который, как бы невзначай, постоянно демонстрировал собеседнику, нелепо выворачивая руку и старательно поддергивая вверх рукав пиджака. Договорились они быстро. Гарик согласился на все условия, выдвинутые Буниным, а Бунин счел вполне разумным и приемлемым объявленный Гариком размер вознаграждения – триста долларов. Они вообще всегда хорошо понимали друг друга и были, если вдуматься, чем-то похожи. Возможно, поэтому симпатия каждого была взаимной, а может быть, причиной ее были несколько успешно реализованных совместных проектов, в свое время сильно упрочивших материальное положение обоих рыцарей бойкого пера.