Исход
Шрифт:
Да, так оно все и было! Во всяком случае — так оно вспоминается еще старикам, способным и желающим помнить.
Лето 1968 года выдало фантастический урожай! Зерна было столько, что его не успевали вывозить с полей. Элеваторы были переполнены. Не хватало самосвалов, рабочих рук и часов в сутках. Происходили чудеса: рядом со студентами, колхозниками, осужденными-«химиками», рабочими совхоза, многочисленными недавними «врагами народа» — российскими немцами, на току стояли с деревянными лопатами, кусками фанеры и просто досками секретари райкомов и обкомов с женами и детьми. И даже если трудовой энтузиазм всех этих последних объяснялся большей частью присутствием вокруг представителей прессы с фото— и кинокамерами, то все равно за время многочисленных дублей и ракурсов перекидать-перевеять они успевали много. А то еще и так бывало: репортеры, отсняв потные лица вождей и напряженные спины рабочих, откладывали в сторону свои блокноты и камеры, и сами становились в шеренгу хлеборобов: кидали зерно и наполнялись патриотическим чувством высшего сорта для того, чтобы максимально реалистично передать затем это чувство своим читателям и зрителям со страниц газет и киноэкранов. Целина стала для журналистов истинным клондайком; целинные
Работа шла в три смены, без выходных, днем и ночью. Хотя — какие там ночи во время уборки: свет фар в середину круга — и день продолжался до рассвета. Спали тут же, в обнимку с лопатой, или без нее, если кто-то ее перехватывал, возникший из темноты. Это был фронт, это была битва, это были — те самые «МЫ»! На этом фронте не было ни старых, ни малых: бойцами были все. Школьники с учителями — в том числе.
Когда на току не хватало места, зерно выгружали прямо посреди центральной улицы центральной усадьбы, и школы — после уроков, или вместо уроков — выходили в полном составе убирать хлеб. Когда страда закончилась, народ качался от изнеможения, но изнеможения счастливого! Вся осень шестьдесят восьмого была сплошным праздником. И посыпались награды! «За освоение целинных земель», — с этой медалью ходили стар и млад. Появились и Герои Социалистического Труда, и кавалеры ордена Ленина и «Знак почета»; так, зимой шестьдесят девятого года в поселковом Доме культуры, на торжественном собрании, посвященном Международному женскому дню 8 марта иностранец мог подумать, что тут собрались все герои, бравшие Берлин — так золотилось, серебрилось, поблескивало и позванивало везде медалями и орденами.
А каким вкусным был хлеб того урожая! Никогда и нигде больше не ел Аугуст такого хлеба! То был волшебный хлеб, у него был вкус счастья — не смотря ни на что в прошлом, не смотря на все пережитые беды, а может быть как раз из-за них — на их фоне…
Оценка его трудового вклада не обошла стороной и Аугуста: решением советского Правительства он был награжден орденом Трудового Красного знамени. Мало того: в составе группы награжденных высокими правительственными наградами, Аугуст Бауэр был командирован в Москву для торжественного вручения ему там высокого ордена в Георгиевском зале Кремля. Его имя было упомянуто в «Правде». Самое интересное: он был не единственный немец в составе делегации: их было четверо таких — недавних «врагов народа».
Конечно же, торжественная обстановка, Москва, где он никогда раньше не был, Кремль, рубиновые звезды на башнях, зубчатая бурая стена, «живой» звон курантов, Красная площадь, Мавзолей, хранящий тела Ленина и Сталина, вид этих тел, Царь-колокол, Георгиевский зал, само вручение награды, рукопожатие Председателя Президиума Верховного Совета СССР Подгорного, последующая экскурсия на ВДНХ и концерт для героев труда — с предварительным исполнением государственного Гимна Советского Союза в честь целинников; в том числе в его, Аугуста, честь: все это было одним сплошным потрясением, шоком, «стрессом», — как сказал бы психиатр. От одного только советского гимна в свою честь можно было завыть от избытка чувств и рехнуться умом: гимна врагу народа, после его депортации, после трудармии и долголетней спецкомендатуры! На фоне прожитой жизни гимн СССР звучал Аугусту все еще не столько торжественно, сколько грозно, как будто говоря ему: «ВСТА-АТЬ!!! ТЫ ВСЕ ИСКУПИЛ ЛИ СВОИ ПРЕСТУПЛЕНЬЯ?…». — «Все! Все!», — кричала душа, и Аугуст стоял перед гимном навытяжку, как загипнотизированный, ощущая всем существом своим огромную мощь и тяжесть государства, обратившего на него свой суровый взор — на сей раз милостивый… От этой силы, обращенной на него лично, Аугуст «сломался»: что-то ёкнуло у него в гортани, и его захлестнуло огромное, распирающее чувство радости и гордости за свою страну! Его прямо-таки сотрясало всего от восторга, от чувства, что он — свой для этой огромной и могучей страны, что она признала его своим и поет Гимн в его честь. Это был гипноз, морок, и Аугуст не мог им управлять: ему хотелось жить этим чувством и дальше, всегда… Но вот гимн смолк, и ноги ослабли, и сладостный морок отступил, оставив в душе странную и неуместную для такого торжественного момента горечь. Аугуст знал, в чем она состоит, но не хотел думать на эту тему. Ему хотелось как можно дольше оставаться в состоянии охмурения Москвой. И это гипнотическое охмурение, выраженное в некоторой заторможенности восприятия, продолжалось еще несколько дней; впечатления — от посещения ВДНХ, от встреч с артистами, руководителями страны и космонавтами, от визита на телестудию; от циркового представления, от коллективного похода в ГУМ; от парка Горького с колесом обозрения — падали в Аугуста, как в бездонную копилку, чтобы лишь позже, потом, дома подвергнуться сортировке, разложиться на слова, жесты и эмоции — для интенсивных и уже вполне осознанных переживаний в кругу родных и друзей.
Неделя в Москве пролетела как один день, и вот уже все они, звеня медалями и сверкая орденами, подвыпившие и счастливые стояли в нетерпении на вокзальной платформе, чтобы ехать домой: с гостинцами для близких и наградами Родины на груди.
Но к себе в Казахстан Аугуст прибыл не сразу. Мимолетное знакомство в поезде задержало его ненадолго в пути и повлекло за собой одно печальное приключение, которое сопутствовало его почетной командировке в Москву.
Валяясь на своей вагонной полке с газетой в руках, Аугуст услышал вдруг в соседнем купе немецкую, поволжскую речь и не удержался: вышел в коридор, постучался к соседям и поприветствовал попутчиков — тоже на родном диалекте. Ему сдержанно обрадовались, пригласили к весьма празднично накрытому столику. Познакомились. Среднего возраста супружеская чета Нойманов возвращалась из Москвы в Кокчетав. Нет, не по целинным делам были они в Москве — по личным, — сказал Аугусту новый знакомый, Хайнрих. Родом оба — и Хайнрих и Элиза — оказались из села Каменка, которое совсем рядом от родной деревни Аугуста — от Елшанки, или от Гусарен — как называли его сами немцы.
Столь близкое землячество не могло не оживить разговора: стали вспоминать общих знакомых, общие события. Аугуст рассказал о своей трудармии, Нойманы — об их карагандинской эпопее. Там, в Караганде, под угольным завалом осталась лежать их мать. Аугуст поведал им об аналогичной смерти своей сестры в шахте под Копейском. Это сблизило их еще больше. Заговорили на больную тему: о реабилитации, о возвращении, о восстановлении республики.— Бесполезно, — сказал Хайнрих, — никогда этого не произойдет.
— А мы все еще надеемся. Шаг за шагом ведь идет в эту сторону. Вот ведь и депортация признана политической ошибкой, — возразил Аугуст, — и немцев начали награждать правительственными наградами — перед вами живой пример; остался последний шаг: раз ошибку признали — ее нужно исправлять!
— Никогда этого не будет! — упрямо повторил Хайнрих, — все, поезд ушел. Нас в этой стране за людей не считают. Когда нас депортировали в сентябре, мы долго ехали куда-то. Потом нас высадили на платформу в Сибири — я еще маленький был пацаненок, но хорошо помню: местное население собралось на нас поглазеть… Удивлялись, я сам слышал, я русский язык с детства понимаю: «Смотри-ка ты: совсем как люди, и рогов нету никаких!». Никто во всей Сибири понятия не имел, что бывают свои, то есть российские немцы. Думали, что мы гитлеровцы с рогами, которых в плен захватили. Но это ладно. Пережили, выжили. Я вот не так давно был у себя, съездил в Каменку. А там, в нашем доме, чужие люди живут. Послали меня куда подальше. Нас никто не хочет. Все кричат, изо всех дворов: «Фашисты, идите вон: ваше время закончилось!». Сам слышал. От собственного дома прогнали. Хорошо еще, что письмо отдали под конец разговора…, — Аугуст заметил, как Элиза толкнула мужа ногой под столом, который тут же и осекся. Аугуста бросило в жар: «Вальтер! А вдруг?…».
— Ради Бога! — сказал он, — расскажите мне… не бойтесь: я никогда не был сексотом, лагеря прошел, сам их ненавижу… У нас брат мой младший во время депортации пропал: ушел на станции за кипятком и не вернулся. Мать до сих пор надеется, что он жив и найти нас не может. Вы мне сейчас сообщили удивительное… надежду подали… я не верил, что возможно… вы нашли кого-то из своих по письму, присланному на старый адрес? Скажите — это так?
Хайнрих молчал, разглядывая Аугуста, потом сказал:
— Да, это так. Но это случайность, исключение… У нас — особый случай… — Элиза снова толкнула мужа.
— У каждого — свой особый случай, — взмолился Аугуст, — а вдруг и наш Вальтер написал? Пожалуйста, расскажите мне: хозяева сохранили письма? Хозяева не боятся хранить эти письма? Не сдают их в НКВД? Нет такого приказа?
— Не знаю. Мне отдали. Всего одно письмо. Как другие — не знаю. Скорей всего — не хранят у себя. Зачем им связываться? Немцы, все-таки, враги народа: пошли они к черту: кому охота рисковать?… Если письма и приходят случайно, то их в печку бросают, или органам сдают, как Вы сказали — я так тоже думаю… Но которое мне отдали, оно не по почте пришло: занес кто-то по просьбе…, — жена в третий раз ударила мужа по ноге. Но тот рассердился вдруг: «Да кончай ты меня толкать: видишь же — такой же горемыка сидит, как и мы сами… как и мы сами были недавно…», и он повернулся снова лицом к Аугусту:
— Сестра моя старшая оказалась угнанной в войну. Ну, так получилось: гостила летом сорок первого у самого старшего брата, военного, под Брестом, ну и попала, когда началось… неважно, в общем. Пятнадцать лет ей было тогда. Жизнь есть жизнь: там, в Германии замуж вышла она за немца, сына фермера, и в сорок пятом не вернулась, когда можно было… да кончай ты толкаться, сказал я тебе: теперь-то чего боишься?: все уже, документы в кармане!.. ну так вот: вернуться — не вернулась, а нас стала искать. Ну и передала с кем-то из возвращающихся письмо на старый адрес. Сообщила, что жива, сообщила адрес. Чудо, что письмо довез кто-то, отдал: ведь всех угнанных фашистами в Германию чекисты потом прямым ходом в Сибирь отправляли — за предательство Родины. Десять лет письмо пролежало у кого-то: и ведь не знаем мы даже, кто этот подвиг совершил, имени даже своего человек не оставил… вот же удивительное дело: живут еще хорошие люди на этой земле… В общем, удалось мне связаться с сестренкой: но это уже отдельное чудо оказалось… я же сказал: особый случай у нас… Короче, в конце концов целое министерство иностранных дел было на уши поставлено: не нами с Элизой, конечно — с германской стороны… А с нами чего только не вытворяли: и заявления требовали, что мы отказываемся от сестры-предательницы… все было. Нас органы даже погибшими пытались объявить, что мы, дескать — это совсем другие Нойманы… Но и это у них не получилось… Вот, короче, едем сейчас из немецкого консульства окончательно. Вещи собирать едем: в Германию эмигрируем, в соответствии с международным параграфом о восстановлении семей. Все решено!: Германия принимает, СССР отпускает. «По обоюдному согласию договаривающихся сторон!», — криво усмехнулся Хайнрих и спросил вдруг Аугуста:
— А Вы что же — полагаете, что власть этим последним указом признала свою ошибку по отношению к нам, российским немцам из-за каких-то там угрызений совести? Как бы не так! Нету у этой власти никакой совести, и не будет никогда! — Элиза по привычке пнула мужа, но он уже не обращал на нее никакого внимания; видно было, что его сильно распалило:, — мой родной брат в Брестской крепости погиб, моя мать в шахте им уголь рубила: тоже жизнь отдала. Мы вот с Элизой не успели еще жизни свои подарить им — малые еще были слишком для шахты, у родственников выросли… Не-ет, дорогой Вы наш земляк: не от доброты душевной, не от сочувствия и не ради справедливости советская власть преступные указы Сталина отменяет сегодня, а потому что Германия на нее давит, международное сообщество давит, нарушениями прав человека тычет. Когда с нас режим спецпоселения сняли в пятьдесят пятом — это ведь тоже не само по себе произошло: Конрад Аденауэр приезжал в Москву и межправительственное соглашение подписал — вот почему! А Вы не знали? Ну вот: теперь будете знать. Но только восстановить поволжскую республику никакая земная сила их не заставит! Попомните мое слово.
— А почему, если уж такое мирное соглашение с Германией существует, Ваша сестра не захотела сюда приехать? — спросил Аугуст, и оба супруга воззрились на него с изумлением, как на дурачка…, — я имею в виду: ей же теперь не опасно было бы больше. Может быть, настоять удалось бы, чтобы, раз уже такой исключительный случай получился, и международный шум, и внимание прессы, то вас всех в Саратове и прописали бы: все-таки родина, даже если и не республика пока… Прописали бы, а потом, глядишь, и республику восстановят…