Искатель утраченного тысячелетия(изд.1974)
Шрифт:
– Он там, мосье доктор!
Мы вышли на едва заметную тропку. Пройдя по ней шагов двести, очутились перед глухой плотной стеной леса, обвитой лианами. Я занес топор – рубить лианы. Но Сэм схватил меня за руку.
– Это его дом! Мы пришли. Он здесь.
Держа меня за руку, негр ввел меня в хижину.
В темноте кто-то тяжко и глухо вздыхал.
Я достал из сумки свечу, зажег, поднял ее и увидел: на листья и ветках лежал человек под рваным одеялом. Лицо его, смертельно бледное, с легким желтоватым оттенком, носило следы тяжелого страдания. Рядом с больным на корточках сидел на земле старик индеец и не сводил глаз с больного. Когда я поднес свечу поближе к больному, индеец пристально и безнадежно посмотрел на меня.
– Рамо! – вырвалось
В ответ тихий, долгий вздох. Молчание. Я поднес свечу совсем близко к лицу больного и сказал:
– Здравствуйте, Рамо. Я привез хину. Буду лечить вас… Привез я вам и материнский привет из города Полисье.
Больной с трудом повернул голову:
– Я не Рамо, – и закрыл глаза.
«Он в беспамятстве», – подумал я и тихонько потряс больного за плечо:
– Опомнитесь, Феликс! Очнитесь! Вот музыкальный альбом вашего детства, вот чулки, связанные руками вашей матери. Вы слышите меня, Рамо? Феликс Рамо! Отвечайте же!
Вдруг я услышал тихий возглас. Слов не разобрал. И наклонился к больному.
– Я не Рамо! – услышал я невнятный шепот.
«Бредит», – решил я.
– Сэм! Скорей согрейте воды. Я приготовлю напиток больному.
– Я не Рамо, – раздельно повторил больной, – меня зовут…
– Ну… ну… говорите же!
– Я есть Чеслав Ян Ржевусский, – по-польски внятно произнес больной.
– Да, так его зовут, – сказал негр Сэм.
– Что же это такое? – воскликнул я. – Куда меня привезли?
– Так приказал барабан, мосье, – ответил Сэм.
– Барабан? Но…
– В Кайенне доктор приказал мне везти вас к белому человеку, который болен малярией. Все сделано как надо, мосьо.
Больной вдруг о чем-то заговорил быстро и глухо, приподнялся и со стоном откинулся на свое жалкое ложе. Заметался.
Я забыл о Рамо. Спасать, скорее спасать этого тяжелобольного человека!
Весь день я не отходил от него.
После приемов хины и горячего питья больной немного успокоился. А вечером заснул.
Мне было не до сна. Какая нелепость! Что это? Ошибка? Или тюремный врач умышленно заслал меня в лесные дебри? Зачем? Где же Рамо?
Голова моя раскалывалась на части.
Я вышел из хижины.
И сразу со всех сторон обступила меня гвианская ночь. Ее чернота придвинулась к хижине, облепила и поглотила тонкие стены и потолок. Бессонная, она спустилась на джунгли с их светящимися в черноте ночи ядовитыми грибами, гигантскими яркими бабочками, с муравьями-листорезами, чьи стройные полчища пробираются по лесу, преодолевая любые преграды, с лианами, которые и днем в полусумраке, и в черноте этой ночи душат деревья, высасывают из них живительные соки.
И вспомнился мне ягуар, вцепившийся когтями в спину крокодила.
Злоба и отчаяние… Эти два слова пришли мне в голову в ту бессонную гвианскую ночь.
Злоба и отчаяние? Да! Они – господа этих мест.
Где-то далеко за хижиной, за протокой, слышался беспокойный глухой несмолкаемый гул реки. Иногда из джунглей сквозь ночные звуки и шорохи прорывался надрывный вой хищников.
Злоба и отчаяние!
А в двух шагах от меня бредил в тяжком сне Ржевусский.
Нет, не пришлось уснуть мне в ту гвианскую ночь. Я смотрел на кусочек неба над хижиной. Оно было усеяно яркими, чуть-чуть трепещущими звездами.
Но где же Феликс Рамо?
ПАН РЖЕВУССКИЙ
Дневник Веригина
Время шло.
Я томился, маялся: застрял в джунглях – ведь не мог же я покинуть больного человека! Ржевусский подчиняется мне как врачу, но все время молчит. Он «беглый человек». И не может быть, чтоб он ничего не слышал о Рамо.
Сегодня я снова выбрал момент, когда больной не спал, и (не в первый раз!) спросил:
– В кайеннской тюрьме содержался каторжник. Ом был осужден за то, что отказался воевать во французских колониях. Его звали Рамо. Феликс Рамо. Вы слышали о таком?
– Феликс Рамо! – повторил больной. На его лице мелькнула
тень улыбки. – Да, да…– Где он?
– Не знаю.
– Может быть, он бежал?
– Не знаю… Не думаю: французская стража стреляет метко. – И Ржевусский утомленно закрыл глаза.
«Ясно, он что-то знает, но мне не доверяет, – подумал я. – Но пройдет день-другой… все равно я все узнаю».
И вот настал вечер, когда мой молчаливы и больной заговорил.
– Что делать? – тихо шептал Ржевусский. – Нет мне покоя на этой земле. Вы, пан Веригин, приплыли и лечите меня. А разве рану в сердце исцелишь? Край родной, никогда не забуду тебя! Я вижу тебя во сне и наяву. С грохотом падают здесь тропические ливни, разверзаются небеса, а я слышу, как в оконце моего домика в деревне под Ченстоховом мелко постукивает теплый частый весенним дождик… И так во всем: я смотрю на этих крикливых пестрых птиц, а вижу аиста, который стоит на одной ноге в своем гнезде на колесе.
– Как вы очутились здесь, пан Ржевусский?
– Я был студентом Медико-хирургической академии в Санкт-Петербурге… Ах, пане Веригин! Когда-то я был молод, строен, красив, горяч. Шел 1830 год. Польша поднималась против царя-поработителя и его жандармов. Я бросил академию, вернулся в Польшу. Стал повстанцем. Но восстание было разгромлено. Я скрылся. Изменил внешность: искусный парикмахер сделал меня седым стариком. Я работал в имениях столяром. Назывался Максом Зенгером. Поднимал народ. В деревнях меня знали. Не выдавали. Но была облава. Проверили: Макс Зенгер? Посмотрели паспорт. Приказали: отпустить. Но на всякий случай две недели продержали в тюрьме. Тут и случилась беда. Мои темные волосы, борода, усы стали отрастать. Седой старик Зенгер начал превращаться в молодого человека… Что делать? С каждым днем я сам себя приближал к виселице. А когда надзиратель пришел, чтобы выпустить меня из тюрьмы, то не узнал «старика» Зенгера. Пред тюремщиком предстал молодой шатен с остатками седины на концах волос. Стали дознаваться. Удостоверились: Ржевусский. Приговорили к виселице. Я уже представлял себе свой конец. Друзья помогли. Бежал. Перебрался в Финляндию. Там финны спрятали в трюме французского корабля. Доплыл до Гавра. Потом – Гвиана. И тридцать лет я в этом лесу. А Польша! Как унизили ее царские сатрапы! Я постоянно вижу один и тот же сон: тысячи окошек в деревнях Польши вдруг раскрываются, и из них показываются исхудалые руки. Они мечутся по всему свету, тянутся ко мне сюда, в Гвиану: «Помоги! Помоги!» Я просыпаюсь, места себе не нахожу…
Ржевусский утомленно умолк. И тут я подумал:
«Он ничего не сказал о Феликсе. Но все же Ржевусский заговорил».
Ржевусский становился все разговорчивее. Все чаще вспоминал свою родину. А мое настроение делалось все тревожнее: ведь я ни на шаг не продвинулся в своих поисках Феликса Рамо. Что мне оставалось делать? Начать с самого начала. И я стал готовиться к отъезду в Кайенну.
Увидев мои приготовления, Ржевусский сказал:
– Вот вы уедете, пан Веригин, а я останусь. Но не думайте, я не один: здесь, в лесу, обитает мой друг из Польши. И когда в душе моей смешиваются хаос и мрак (я уже заметил, что Ржевусский любит такие приподнятые выражения в стиле Гюго), когда ум ищет отрады, а сердце его не находит, я иду к моему другу. И он меня утешает.
– Но вот вы так тяжело болели, почему же друг вас не навестил?
Ржевусскнй с горькой усмешкой посмотрел на меня:
– Не может. Ходить не может. Только стоять.
«Что это? Еще какой-то несчастный человек? Притом калека?» – недоумевал я.
Приближался час расставанья с Ржевусским. И все сильнее одолевала его обнаженная, острая, неизлечимая тоска по родине.
– Вот вы вернетесь домой, пан Веригин, – говорил он мне как-то вечером, глядя на костер. – Вы опуститесь на колени на родной земле, падете ниц, со страхом и трепетом коснетесь и облобызаете ее. А до меня даже ветер не долетит с родной стороны. Мне никогда не тронуть рукой снега, такого морозного и голубоватого зимой, мягкого и желтоватого весной.