Искатель. 1971. Выпуск №6
Шрифт:
— Я ведь говорила уже, что он повторяет в новой вариации судьбу Роде. К гениям все пристрастны, все требуют, чтобы он оставался гением всегда, а он человек — у него тоже могут быть неудачи, срывы, что-то не получаться. А от него требуют постоянно быть лучше всех, и то, что прощается среднему исполнителю, никогда не забывают таланту…
— И Павел Петрович сорвался?
— Да, это было во время войны. Они с Поляковым должны были приехать в Ленинград, дать концерт для осажденного города. Это действительно было очень важно — концерт двух выдающихся музыкантов, несмотря на бомбежку, голод, стоящих рядом немцев. И Поляков приехал…
— А Павел Петрович?
Филонова
— А Павел Петрович накануне заболел и поехать не смог. Поляков давал концерт один. Был в тот день ужасный мороз, и слушатели сидели в нетопленном зале филармонии в пальто, в шапках, а Поляков вышел во фраке, в белоснежной манишке и после каждой пьесы уходил за кулисы хоть немного отогреть закоченевшие руки, а над головой его непрерывно стоял клуб пара от дыхания. Я так надеялась, что случится чудо и на сцену выйдет Павел Петрович! Но он был болен, а я этого даже не знала…
— А дальше? — спросил я, заинтересовавшись всерьез.
— Из-за того, что он не попал в Ленинград, Павел Петрович сильно нервничал, и не знаю, по этой ли причине или почему-нибудь еще, но он сорвал следующий концерт. Он очень переживал и долго готовился к следующему выступлению, которое его и убило. Во время исполнения концерта Гайдна у его скрипки вдруг пропал голос — такое бывает раз в сто лет, но все-таки случается. Выступление пришлось прервать. Павел Петрович был в совершенном неистовстве, и чем больше он репетировал, тем сильнее охватывал его «страх эстрады». Он подготовил две большие программы, но ни одну из них не показал и неожиданно для всех заявил, что больше играть на скрипке не будет. С тех пор его никогда на сцене не видели… Он очень сильный и смелый человек, — закончила она неожиданным резюме, и мне даже показалось на мгновение, будто она сама себя убеждает этой категоричностью.
Задавать какие-нибудь вопросы еще я счел неуместным, даже в чем-то рискованным, поэтому мы побеседовали еще не много, и я попрощался…
Глава 8. ЧЕЛОВЕКА К БЛАГУ МОЖНО ПРИВЕСТИ И СИЛОЙ…
Мастер Страдивари еще триста дней работал у старого Никколо Амати. Амати мучился ногами — они опухли чудовищно, превратившись в бесформенные ватные колонны. Ему стало тяжело работать у верстака, и он заказал себе высокий стульчик, вроде тех, что делают для детей, которые еще не достают до стола. И каждый день, кроме первого дня пасхи и рождества, он медленно, тяжело спускался по лестнице в мастерскую и строгал, пилил, вырезал и клеил скрипки, альты, виолончели.
Накануне страстной пятницы лекарь дон Себастиан пустил ему кровь, и мастер Никколо был слишком слаб, чтобы работать, но в мастерскую спустился и, сидя на своем стуле, смотрел, как Страдивари натягивает струны на новую скрипку. Смотрел сердито, неодобрительно, потому что вся затея с этой скрипкой казалась ему глупой, недостойной серьезного мастера. Страдивари потратил на нее много месяцев, а в мире нет такого фокуса, на который великий мастер может тратить столько времени. А эта скрипка — просто фокус, прихоть, пустой каприз таланта.
— Такие штуки уже пытался сделать один мой ученик, — недовольно говорил Амати. — Он пытался сделать скрипку из волнистого клена — не получилось, потом он вырезал виолончель из альпийской сосны — ее нельзя было слушать, как колодезный ворот…
Страдивари от удивления чуть не выронил скрипку
из рук:— Учитель, у вас были ученики? Я слышу об этом впервые!
Что-то похожее на румянец выступило на бледных, отечных щеках Амати — он понял, что проговорился. И острые, сердитые глаза покрылись тусклой пленкой старческой, бессильной слезы.
— Я не люблю вспоминать об этом, потому что память о нем вызывает в моем сердце горечь и досаду.
— Он оказался плохим человеком?
— Нет, скорее я оказался глупым человеком…
Амати смотрел в растворенное окно, туда, где по ярко-синему небу Ломбардии бежали на север, к Альпам, причудливые стада облаков. Одуряюще пахли азалии, и одинокая птичка в саду все время испуганно вскрикивала: «Чью-итть!» И все это так не вязалось со старостью, болезнью, бессилием, когда сам Страдивари чувствовал в своем сухом, костистом теле одновременное биение тысячи быстрых, веселых и сильных пульсов…
— Его звали Андреа Гварнери, — сказал мастер Никколо, не заботясь о том, чтобы перекинуть хоть какой-то мост через паузу, наполненную тишиной, запахом цветов, бесследно растворившимися десятилетиями. — Когда он пришел ко мне, ему было столько же, сколько тебе сейчас. Я стар, чтобы лицемерить, поэтому я могу тебе сказать правду — он был талантливее тебя. Опытный садовник может много рассказывать о цветке, который еще не раскрылся. А я уже был достаточно опытен и очень скоро понял, что искусство моего ученика через несколько лет сравняется с моим. Его ждало бессмертие. Но людям останешься ты, а не он.
— Почему? — сердито, недовольно, обиженно спросил Антонио.
Амати глянул на него искоса и усмехнулся:
— Не обижайся, сынок. Обижаться на правду глупо. Человек должен точно знать, чего он стоит. Андреа Гварнери погубил себя потому, что не знал своей настоящей цены. Он знал о своей талантливости, но не знал или не хотел знать, что при этом он ленив, легкомыслен и духовно слаб.
— Он не любил работать? — спросил Страдивари.
— Как тебе сказать? Очень быстро он придумал лучший, чем у меня, математический формуляр обеих дек, он совершенно волшебно компонировал эфы и дужку. Но он так и не смог найти секрет лака. Понимаешь, везде, где требовались настойчивость и прилежание, там кончался Гварнери. Он отличался от тебя тем, что ты живешь, чтобы придумывать новые скрипки…
— А он? — настороженно спросил Антонио.
— А для него это была одна из многочисленных забав в жизни. Он строил удивительную скрипку и на другой день исчезал на неделю с какими-нибудь бродягами и блудными девками, пьянствовал, устраивал драки, из озорства взорвал Доганьерскую заставу на границе герцогства Веронского, за что его посадили в тюрьму. Андреа скакал на лошади, как кирасир, и дрался на шпагах, как пьяный мушкетер. Он играл в карты и дружил со всеми ливорнскими ворами. Андреа был жуликоват, как генуэзец, весел, как неаполитанец, и зол, как сицилиец. Побожиться на библии в заведомой лжи ему было как высморкаться. В конце концов я прогнал его — он взял мою скрипку, на деке приписал: «…и Андреа Гварнери» и продал ее богатому купцу из Павии.
— И были тысячу раз правы! — с сердцем воскликнул Антонио. — Он же самый настоящий вор!
— Да, — задумчиво сказал Амати. — Я был тогда очень сердит. И все-таки моя вина в том, что я не смог из него сделать великого мастера. Тогда я не понимал, что человека к благу можно привести и силой…
Страдивари уже не слушал учителя — погруженный в раздумья, он мерил широкими шагами мастерскую, рассеянно бормоча:
— Значит, он тоже искал в этом направлении…
Амати смотрел на новую скрипку, потом сказал: