Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Искатель. 1974. Выпуск №2
Шрифт:

Зазвонил телефон. Аппарат стоял на столике рядом с диваном, я хорошо видел его в темноте: маленький, горбатый, сердитый, он звенел настойчиво и пронзительно, пока мне это не надоело, и я снял трубку.

— Стас? А, Стас? Здравствуй!

Звонила Лена. Давно я не слышал ее голоса по телефону и не мог сообразить, зачем она разыскала меня сейчас. Она сказала, что звонила моей матери, которая объяснила, что если я не на службе, то должен быть здесь. Лена сказала, что мать на меня обижена за недостаток внимания:

— Это, конечно, не мое дело, но, по-моему, ты не прав.

— Я, конечно, не прав, но, по-моему, это не твое дело, — ответил я.

Мне все сильно надоело. Нельзя учить жизни взрослых людей, коль неохота делить с ними бремя альтруистической тирании. Люда-Людочка-Мила не стала бы этого делать. Но я ведь любил Лену, и она об этом знала. И меня не

любила, поэтому могла и поучить. А на улице догорел голубой апрельский вечер, Батон весело пировал дома, с друзьями, рассказывая, какой я щенок и сопляк. Мне так хотелось, чтобы Лена вдруг ни с того ни с сего сказала мне какие-то слова, от которых можно было бы почувствовать себя мчащимся по стене, а тоска по войлочным тапкам растворилась, как детская печаль о съеденном леденцовом петушке на палочке. Наверное, все выпущенные из бутылки джинны одиноки и нуждаются в любви и поддержке чаще, чем кто-либо. Слабодушные они существа, джинны, оттого, что душа у них пар. А может быть, и слова бы не помогли, потому что слова вообще мало чего стоят. Имеют цену только наши поступки.

Лена сказала:

— Ну, не сердись, Стас. Тем более что у меня к тебе просьба.

Я внимательно вслушивался в ее слова, но соображал совсем плохо, наверное, из-за того, что все время думал еще о чем-то. Какой-то художник из их издательства напился в компании, поссорился с кем-то на улице, подрался, попал в милицию.

— И что?

— Теперь ему из милиции пришлют письмо на работу, у него будут неприятности. Не мог бы ты поговорить там, чтобы не присылали письма? Ведь ничего страшного не произошло, дело-то житейское. А парень он хороший…

Дело житейское. А парень он хороший. И я тоже парень хороший. И люблю ее. Ничего страшного не произошло, можно позвонить мне через несколько лет после всего, что было, и попросить о такой пустяковой услуге. Ведь я же могу поговорить там, в милиции, чтобы не присылали письма. Они меня наверняка там, в милиции, уважают, потому что я не напиваюсь и не дерусь на улице. И настроение у меня как раз подходящее для выполнения таких просьб, а если нет настроения, то это тоже не очень важно.

Ее низкий глуховатый голос ласково и чуть просительно гудел в трубке, а я лежал, закрыв глаза, чтобы не видеть в темноте расплывчатый горбатый силуэт телефонного аппарата, из которого шел ко мне ее голос, долго лежал и думал, что этот звонок — последний эпизод сегодняшнего тяжелого и унизительного дня, а голос ее низко трепетал, как черная ночная бабочка, и я не понимал ни одного слова, кроме того, что ей просто позарез надо помочь этому отличному парню, и сделать это могу только я, а она знает, что я ей никогда не отказывал, и боль становилась невыносимой, будто меня медленно распиливали тупой пилой. Я отодвинул трубку от уха, но ее голос был отчетливо слышен в тишине, слышен все время, пока я медленно нес трубку к горбику съежившегося аппарата, и оборвался внезапно, когда трубка легла на рычаг — тинь!

Тинь! — тихо звякнул аппарат, и голоса ее больше не стало.

Через мгновение телефон зазвонил снова, еще раз, еще, он был зол, он гремел, он требовал, чтобы я снял трубку и узнал, что приличные люди себя так не ведут, он визжал, как в истерике. А я вдруг увидел, что лежу на диване прямо в плаще, который забыл снять, и очень болит бок от вмявшегося в него пистолета. Я встал, сбросил на стул плащ, снял кобуру и положил пистолет под подушку, а телефон звенел, а я раздевался и бормотал, что я тоже хороший парень и хочу, чтобы кто-нибудь просил за меня не посылать писем о том, как я напиваюсь и дерусь на улице. Трещал телефон, я разделся, не зажигая света, нашел в буфете две таблетки снотворного, запил их стоялой невкусной водой из графина, улегся. И телефон смолк. Очень хотелось заснуть, но сон не шел, и тишина была такая нестерпимо-плотная, что судорожное тиканье часов на руке высекало в ней дырочки, как перфорацию на пленке.

…Я хожу вокруг клетки, отделенной от меня еще и глубоким рвом. В углу клетки, рядом с мисочкой и графином с невкусной старой водой, кто-то лежит, свернувшись калачиком. Мне хочется рассмотреть этого зверя, но его почти не видно, только плотная пятнистая спина, и я не знаю, как позвать его. Зверь крупный — ему не посвистишь и не шепнешь: «кис-кис-кис». А он не встает, и я не могу уйти, потому точно знаю, что мне обязательно надо рассмотреть этого зверя. За дощатой перегородкой позади клетки раздаются шаги, и меня это очень радует — наверное, идет кормить зверей служитель зоопарка, и я смогу рассмотреть обитателя клетки. Отворяется маленькая дверка в перегородке,

и в вольер входит Лена. Но я почему-то совсем не боюсь за нее. Да и зверь не обращает на нее внимания. Она подходит к прутьям и говорит мне: «Я решила приготовить тебе сюрприз, мне не хочется больше редактировать книжки. Это неинтересно — ведь я не видела живых пиратов. Я буду лучше воспитывать зверей. Я ведь умею это делать. Помнишь, как я решила стать художницей?»

Да, конечно, я это помню. Как ты пришла однажды и сказала, что уже купила мольберт, подрамник, краски. Что тебе нравится писать маслом и ты станешь художницей. А я удивился и сказал, что ведь, наверное, это трудно — это ведь надо уметь, этому учиться надо. А ты засмеялась и сказала, что мое жизненное призвание — быть учеником. Я обиделся тогда, а сейчас бы, конечно, мне это не показалось таким обидным. Картина получилась удивительная — непохожая ни на что и в то же время как мозаика, она состояла из кусочков уже когда-то виденных мною рисунков. Картина висит у меня на стене — такая яркая, веселая, несерьезная, что ее можно, наверное, рассматривать в темноте. А краски высохли, мольберт Лена кому-то подарила, и никто, кроме меня, не помнит, что она решила стать художницей. Но ведь воспитывать зверей тоже надо уметь?..

Лена засмеялась и сказала: «Нет, здесь, на воле, они перевоспитываются сами. Надо просто найти к ним правильный подход…»

Почему же на воле? Она ведь со зверем в клетке? Лена снова засмеялась: «Нет, это ты огорожен клеткой. Она просто побольше. Она даже невыносимо велика для тебя, одинокого, маленького джинна. Это только страстей твоих много, а себя самого мало… Но парень ты хороший, обыкновенный незаметный герой в серой шинели, жаль лишь, что масштаб интереса к твоей личности невелик…»

И тогда я крикнул: «Но ведь ты сама говорила, что и Джордж Вашингтон когда-то был майором милиции!» А она только пожала плечами и засмеялась. От моего крика проснулся зверь, потянулся, встал, и я увидел, что это громадных размеров пантера. Я очень испугался за Лену, но пантера подошла к ней и стала тереться о ее ноги, басовито урча. «Вот, видишь, — сказала Лена, — речь идет только об оценке доказательств. Замяли бы дело с чемоданчиком — дело ведь житейское, а он бы вам помог найти итальяшку…» И тут я с ужасом увидел, что у пантеры лицо Батона. А он лизнул Лену в щеку и мурлыкнул: «Нет, он уже не тот щенок. Другой, другой…» — и издевательски засмеялся. Лена треснула его по толстому загривку ладонью, и он испуганно заморгал, а она сказала: «Ты этого не понимаешь. Если бы он занимался боксом, из него бы вышел пожизненный чемпион». Батон-пантера ухмыльнулся гадко: «Я его за это не осуждаю, но, честно говоря, сильно не люблю».

Но ведь он не меня, а Шарапова не любит. Я оглянулся и увидел, что по дорожке зоопарка идет ко мне Шарапов, сгорбившись, с любопытством глядя на нас сквозь свои удивительные очки. И я невероятно обрадовался ему, потому что мне наверняка было известно, что именно это лицо я видел в пожелтевшей папке личного дела, валяющегося в архиве университета, это он таскал меня на руках; громко распевая: «Не боится мальчик Стас…» А как же отец? Что-то все перепуталось у меня в голове…

Я побежал ему навстречу, и он взял меня за руку и повел обратно к клетке, и мне было радостно и спокойно ощущать тепло его широкой шершавой ладони, будто он вел меня — совсем маленького — первый раз в школу. А он говорил мне: «У нас не бывает побед по очкам, у нас ведь ничего, кроме работы, и нет. И надеюсь, что ты меня за это не осуждаешь?» Батон увидел Шарапова и визгливо закричал: «А как с вещами?» Шарапов посмотрел на него и нисколько не удивился: «Зачем тебе вещи? Ты же пантера, и у тебя есть свобода неволи…» В глазах Батона стыли крупные круглые капли слез. «Мы взаимно исключаем друг друга», — сказал он и убежал в угол клетки, где стояла мисочка и графин со старой водой. А Лены в клетке уже не было…

Я очнулся, будто вынырнул из затхлого черного омута, и долго, глубоко дышал, не в силах утихомирить тяжелый неровный бой сердца.

Комната была залита дымным лунным светом, и лучистые блики вырывали из темноты на стене часть Лениной картины — подсолнухи, желто-зеленые, громадные, прекрасные, как тропические пальмы. От снотворного глухо шумело в голове, пересохло во рту. Сильно хотелось есть. Я понял, что заснуть больше не удастся, полежал еще немного, поднял высоко руку, чтобы часы попали в полосу лунного света. Половина третьего. Я встал, оделся, подержал в руках кобуру, соображая, брать или оставить дома, потом обратно засунул под подушку, на цыпочках прошел по коридору и неслышно притворил за собой входную дверь.

Поделиться с друзьями: