Искатель. 1975. Выпуск №6
Шрифт:
— Я вот, Коля, в детдоме вырос. Без роду без племени. Сколько себя помню, все сиротствовал. А не тянет меня в те края пермские, не тянет. Никуда не тянет. Знаешь, как говорится, рос мал, вырос пьян, ничего не знал. — Григорий громко, натужно захохотал.
Потом они долго лежали молча. Николай Ильич курил, думал. И, уже совсем засыпая, сказал мечтательно:
— Нет, Гриша, что ты ни говори, а напишу я сыну письмо.
Мокригин не ответил. «Наверное, уже спит, — подумал Николай Ильич. — Ну да бог с ним. Проспится — отойдет. И чего он разошелся?»
Но утром Григорий встал хмурый. Молча поел картошки, поджаренной с лосятиной, выпил полстакана водки. А когда оделся и собрался
— Ты вот что, Коля, поступай как знаешь. Но помни — я твоему сыночку сказочку расскажу, кем его батя был и кем стал. Как нынче поживает. Откудова у него денежки завелись. И еще подумай, Коля, — не за наши общие дела беспокоюсь. Я тебя другом считаю, душевным. Так что решай. Мое слово, ты знаешь, верное.
Повернулся и ушел, хлопнув дверью и пнув в сенях подбежавшего к нему приласкаться пса.
«У-у, разбойная рожа, — прошептал Николай Ильич, глядя из оконца на удаляющуюся фигуру Мокригина. — Сдурел мужик. Будто белены объелся. «Я тебе друг, я тебе друг!» А как поперек что скажешь, того и гляди в рожу заедет. И чего он ярится?»
Зотов долго сидел не двигаясь, тяжело навалясь на стол. Глядел пустыми глазами сквозь замерзающее оконце на темный ельник, где только что скрылся Григорий. Ледяные мохнатые веточки незаметно, будто сами собой, рисовались на стекле, сплетались в причудливые узоры, постепенно закрывая от Николая Ильича белую поляну с небольшим стожком и синеющий в рассветной мгле лес.
«Не доведут меня до добра мои думы, — вздохнул Зотов, оторвав наконец взгляд от заледеневшего окна. — Делом надо заняться». Он убрал со стола и сел подшивать валенки: давно собирался, да все было недосуг. Николай Ильич принес из кладовки кусок войлока, вар, дратву. Сапожный нож оказался туповат, и старик долго точил его на бруске. Ему вспомнилось, как он познакомился с Гришей. Гриша только что прибыл из пересыльной тюрьмы и сразу же проигрался в карты. Наутро он отправился на работу в лес, напялив на себя несусветное тряпье. На ногах у него болтались голенища от валенок, а на ступни были намотаны прикрученные веревкой тряпки. Вечером Николай Ильич стал свидетелем того, как, прижав в углу барака совсем молоденького плачущего паренька, Мокригин сдрючивал с него старенькие валенки. Зотову стало жаль мальчишку, и он сказал Грише:
— На что позарился? Через два дня будешь голыми пятками сверкать… А из твоих голенищ я фартовые валеночки слеплю. Сносу не будет…
Мокригин глянул на него зверем. Спросил:
— Сколько паек?
— За так сделаю, — махнул рукой Зотов и за вечер смастерил Грише из голенищ приличную обувку. Батина школа пригодилась — Илья Куприянович Зотов был лучшим сапожником на всю волость.
Николай Ильич подшивал валенки и вспоминал про колонию, про то, как сошлись они с Гришей. Тогда разница в годах была особенно заметна. Это сейчас она почти стерлась, не чувствуется. А в то время Мокригин против Николая Ильича совсем мальчишкой выглядел. Зотов подумал о том, что в первое время их знакомства, глядя на Гришу, все сына вспоминал. И нет-нет да рождалась тревожная мысль: «Ну как и сын по кривой дорожке пошел? Так же, как этот Гриша Собашник, сидевший за грабеж». Только раньше злость на Тельмана все другие мысли пересиливала. Вспомнит, погорюет, да и снова забудет надолго.
Чего уж стал покровительствовать ему Гриша, Николай Ильич в толк взять не мог. Да и задумываться не хотелось. Сдружились и ладно. Может, оттого, что родителей Мокригин не знал, по детдомам скитался?
А может, из-за того, что Николай Ильич всегда был ровным, спокойным, не обижался на злые Гришины выходки? Жалел его.Он подумал об этом сейчас, и жалость к Мокригину шевельнулась в нем, но тут же погасла. «Женился бы и жил спокойно», — подумал Николай Ильич, хотя раньше любая мысль об этом вызывала в нем легкое чувство ревности.
14
Отослав сыну письмо, Николай Ильич не находил себе места. Тревога словно навечно поселилась в его душе. Ночами он почти не спал. Полежав часа два в холодной постели, то забываясь на несколько минут в чуткой дреме, то снова просыпаясь, будто кто-то подталкивал его, Николай Ильич вставал, закуривал и, накинув на плечи телогрейку, ходил бесконечно по комнате, вздрагивая от скрипа половиц. Дружок, чувствуя, что хозяин не спит, жалобно повизгивал в сенях.
Под утро Зотов начинал топить печь, чтобы хоть как-то занять время, отвлечься. И долго сидел у огня, глядя, как пожирает пламя сухие березовые поленья, машинально подбирая отскочившие угольки и бросая их снова в топку.
Получил ли сын письмо? И о чем подумал, прочитав неровные отцовские каракули, которые так трудно ему дались, и за которыми столько боли, столько надежд?
В один из дней Николай Ильич спозаранку, надев лыжи, сходил в Пехенец. Узнать, нет ли весточки от Тельмана. Почту еще не привозили, и он просидел часа полтора в ожидании. Письма Зотову не было. Николай Ильич хотел было идти на кордон, но подумал: а не позвонить ли Грише? Может, отмяк его друг-приятель?
Он заказал разговор с Гатчиной и долго ждал, пока соединят. Кроме него, на почте не было ни одного посетителя. Сонная тишина стояла в комнате. Время от времени начинал стрекотать телеграф да вполголоса обсуждали какую-то Люську телефонистка и еще одна востроносая очкастая девица, наверное заведующая почтой. Резкий звонок заставил Николая Ильича вздрогнуть. Телефонистка молча протянула ему из-за барьера трубку.
— Кто? — отрывисто прозвучало в трубке. Это был голос Мокригина.
— Григорий?
— Говорите, — официально произнес Мокригин. Видать, не признал.
— Григорий, это я, Николай.
— А-а, Колюн! — наконец узнал Мокригин. — Здравствуй! — Он сказал это весело, но Николай Ильич не уловил обычной теплоты в голосе друга. «Сердится», — подумал Зотов и вздохнул.
— Ты чего молчишь, Колюн? — спросил Мокригин. — Как дела?
— Да все нормально, — скучным голосом ответил Николай Ильич. Он уже жалел, что позвонил. — Хотел вот узнать, как ты? Перемолвиться хотел.
— Все так же я, Коля. Все так же. Без изменений. А насчет перемолвиться… — Он помолчал несколько секунд. — Насчет перемолвиться это можно. Завтра жди с трехчасового. Ну будь!
Николай Ильич повесил трубку и, грустный, поплелся к себе на кордон.
Он делал все машинально, словно в полусне. Отвел двух лужских мужиков на делянку, пометил, что рубить. У мужиков был выписан наряд на строевой лес.
И снова думал о сыне. Представил, как сидят они с Тельманом за столом и говорят, говорят о врозь прожитых годах. Сколько им надо вспомнить, о скольком переговорить! А потом он поведет сына в лес, покажет самые заповедные, самые красивые уголки. И на медведя они сходят вместе. А весной свезет он Тельмана на Вялье озеро, где на маленьком островке токуют тяжелые сторожкие глухари, покажет Орелью Гриву и тетеревиные тока за Владычкином. Как они бурлят ранним весенним утром, когда лес и поляны еще скрыты густым туманом. Полюбится здесь сыну, ей-богу, полюбится. Эх, только бы он ответил на письмо. Только бы не держал на сердце зло. Отец же он ему, родная кровь.