Искушение фараона
Шрифт:
Семидесятидневный срок траура подходил к концу, и Нубнофрет принялась готовиться к предстоящей поездке в Фивы. Она по-прежнему была внешне холодно-спокойной и натянуто любезной, и Хаэмуас оставил все попытки сблизиться с ней. Прежде чем он со всей семьей поднялся по сходням на борт просторной царской лодки, из Коптоса было доставлено письмо от Птах-Сеанка, в котором тот уведомлял своего господина, что его работа продвигается вполне успешно, что мумификация тела отца произведена со всем тщанием и почтением, какие причитаются его положению, и что сам он в самом скором времени возвратится домой и привезет царевичу те сведения, добыть которые ему поручил господин. Хаэмуас вздохнул с облегчением. У него было странное, иррациональное предчувствие, что и с Птах-Сеанком случится какая-нибудь напасть, что ему не суждено честно исполнить все условия брачного договора и ввести Табубу в свой дом законной женой. Однако на этот раз все, кажется, шло как по маслу.
И все же, стоя на палубе своего судна, он с сожалением взирал на удаляющиеся ступени собственного
– Я понимаю, мы должны как полагается исполнить свой последний долг перед бабушкой, но как же мне не хочется ехать. Ужасно! Я хочу, чтобы все поскорее закончилось, хочу вернуться домой. – В ее словах не было и капли пристыженное™, ни единого намека на то, что девушка понимает, как безжалостно и эгоистично прозвучали ее слова. Она бесстрастно констатировала неоспоримый факт. Хаэмуас ничего ей не ответил. Он посмотрел назад, туда, где следом за ними двигалась баржа Си-Монту, на носу которой стоял сам хозяин об руку с Бен-Анат. Увидев, что он оглянулся и смотрит в их сторону, они махнули рукой. Нехотя Хаэмуас ответил на их приветствие. Си-Монту казался ему теперь совершенно посторонним. Впрочем, посторонними стали все в семье. «Да знал ли я когда-нибудь всех этих людей? – вопрошал он себя, пока мимо, незамечаемые им, проплывали речные берега. – Разве было такое, чтобы я говорил с ними свободно и открыто, как с близкими, как с родней, хотя бы как с друзьями? Когда в последний раз я беседовал с Си-Монту? – И вдруг он вспомнил, и тотчас же словно чья-то жестокая рука сдавила горло. – Семьи больше нет, – думал он. – И Си-Монту и Рамзес, вероятно, считают, что я не давал о себе знать в последнее время по той только причине, что был чрезвычайно занят какими-нибудь неотложными делами. Они не понимают еще, что все погибло и все пропало. Что осколки больше не собрать, не склеить вместе. Эти осколки – и я, и Нубнофрет, и Гори, и Шеритра, острые осколки с зазубренными краями, которые никто не в силах сложить воедино. А мне это все равно. – Хаэмуас услышал, как Гори грубо выругался на матроса, и на палубе вновь воцарилось молчание. Шеритра вздыхала, стоя рядом с отцом, потом принялась ногтем соскребать с леера золотую краску. – Мне все это безразлично, – лениво думал Хаэмуас. – Безразлично». Утомленные дорогой, молчаливые, они стали устраиваться в отведенных им покоях. Фиванский дворец был меньше, теснее, не такой роскошный и уж никак не мог вместить всех обитателей Пи-Рамзеса – этого отдельного города внутри города.
– Такое чувство, словно меня опоили дурманом, – заметила Шеритра, и вскоре ее сандалии глухо застучали по каменным блестящим плитам пола. Хаэмуас задумчиво смотрел вслед дочери и ее служанке. Вскоре дверь за ними захлопнулась.
– Какая ерунда! – бросила Нубнофрет, и через секунду ее тоже не было видно. Гори к тому времени уже скрылся, не говоря ни слова.
Хаэмуас неподвижно стоял, прислушиваясь к резким завываниям пустынного ветра в ставнях окон. «Опоили дурманом», – думал он. Да, именно так. Во дворце бурлила обычная жизнь – доносились обрывочные звуки музыки, выкрики караульных во время смены часовых, высокие голоса и смех юных девушек, доносились ароматы цветов и запахи пищи.
Хаэмуасу казалось, точно он только что оправился от тяжелой болезни и все еще очень слаб. Эти яркие проявления обычной человеческой жизни, эти бьющие через край беззаботность и беспечность оказались слишком тяжелым грузом для его утомленной души, и его охватило глупое желание расплакаться. Однако усилием воли он сумел стряхнуть с себя слабость, и, поручив глашатаю доложить отцу о своем прибытии, Хаэмуас отправился на поиски Си-Монту. Брата, однако, нигде не было видно, а Бен-Анат поздоровалась с Хаэмуасом приветливо, но несколько отстраненно – она была занята разговорами с друзьями. Охваченный тоской, Хаэмуас вернулся в свои покои. Люди, попадавшиеся ему навстречу, узнавали наследника престола, расступались, пропуская его, почтительно кланялись. Он же едва замечал их. Среди этих людей не было лица Табубы, а значит, и сами они для него не существовали.
Едва ступив за порог своей комнаты, он без удивления узнал, что отец уже присылал за ним. Фараон приказал, чтобы сын явился к нему без малейшего промедления. Он ждал Хаэмуаса в личном кабинете, находящемся позади тронного зала. В последнее время Хаэмуас почти позабыл о брачных переговорах, что вел сейчас Рамзес, но теперь, пока он с трудом прокладывал себе путь через толпу придворных, ему вдруг живо вспомнились все тяжкие перипетии этого запутанного дела. Внезапно в его памяти ясно всплыло и еще одно давнее воспоминание, некой тенью из прошлого оно предстало перед мысленным взором Хаэмуаса во всей своей отвратительной живости. Старик, сжимая морщинистой рукой амулет Тота, висевший на его впалой груди, другой рукой протягивал Хаэмуасу свиток. Папирус, припомнил Хаэмуас, оказался очень тяжел для своего небольшого размера. Вдруг он бросил взгляд на собственную руку, словно вновь ощутив сухое и легкое касание древнего свитка. Он потерял свиток, Хаэмуас это помнил. Свиток исчез без следа, и произошло это где-то между северным входом во дворец в Пи-Рамзесе, ярко освещенным факелами, и его личными покоями. По странной, необъяснимой причине его мысли, следуя непонятной логике, вдруг обратились к другому, фальшивому Свитку Тота,
который он сам накрепко пришил к мертвой руке неизвестного человека, покоящегося в гробу. Недоуменно вскрикнув, Хаэмуас вернулся к действительности.– Царевич изволил что-то сказать? – вежливо переспросил Иб.
– Нет, – отрезал Хаэмуас. – Нет, ничего. Вот мы и пришли, Иб. Прикажи подать себе сиденье и жди меня здесь, за дверями.
Глашатай уже успел перечислить все титулы Хаэмуаса, и царевич вошел в комнату отца.
Как раз там, где, казалось, блестящий пол сливается с бесконечностью, безбрежное пространство внезапно обрывалось, и взгляд натыкался на громоздкий стол кедрового дерева. Рамзес сидел, скрестив унизанные золотом руки на груди, чуть впалой, но также изукрашенной драгоценностями. Так хорошо знакомое Хаэмуасу, строгое, чуть презрительное лицо обрамляли складки головного убора из полосатого сине-белого полотна. Крючковатый отцовский нос, его блестящие черные глаза всегда напоминали Хаэмуасу недремлющего Гора, сегодня же в этой птичьей настороженности проглядывало и что-то хищное. Хаэмуас, обойдя стол и низко склоняясь, чтоб прикоснуться поцелуем к царственной стопе, думал о том, что выражением лица Рамзес в эту минуту больше напоминает грифа, что жадно взирает на Хаэмуаса с отцовской головной повязки, нежели ястреба – сына Осириса.
Со своего места позади фараона поднялся царский писец Техути-Эмхеб, и вместе с Ашахебседом, державшим обеими руками серебряный кувшин, они выразили царевичу свое почтение, скрывая истинные чувства под личиной любезной непроницаемости. Он резко хлопнул в ладоши, и оба поднялись. Писец вновь занял свое место на подушке позади фараона, а Ашахебсед принялся наливать пурпурное вино в отделанную золотом чашу, стоявшую по правую руку Рамзеса. На мгновение взгляды их встретились, и в водянистых старческих глазах Ашахебседа Хаэмуас прочел знакомое надменное выражение неприязни и непризнания – чувств, которые они питали друг к другу испокон века.
Ответить на этот взгляд у него времени не осталось, потому что Рамзес уже откинулся в кресле, чуть скрестив под столом ноги, заложив одну руку за спинку грациозным, непринужденным, но вместе с тем четко выверенным жестом. Он не предложил сыну сесть на стоящий перед ним свободный стул. Вместо этого он изящным движением указал на груду свитков, возвышавшуюся перед ним на столе. Красные от хны губы не улыбались.
– Приветствую тебя, Хаэмуас, – произнес он ровным голосом. – Мне кажется, никогда прежде не доводилось мне видеть тебя в таком плохом состоянии. – Царственный нос слегка поморщился. Пристальный властный взгляд остановился на лице Хаэмуаса. – Ты осунулся, побледнел, – без всякой жалости продолжал фараон, – и я готов скорее проявить милость, чем применить должное наказание, которое ты, без сомнения, заслуживаешь. – Его губы искривились в холодной усмешке. – Я сказал «скорее». Эти свитки передо мной – сплошь жалобы министров, которым ты не соизволил уделить должного внимания. Письма, оставленные без ответа, деловые бумаги, так и не дождавшиеся твоего одобрения, назначения на множество постов, так и не утвержденные, и все это, царевич, явилось следствием постыдного пренебрежения с твоей стороны своими прямыми обязанностями.
Убрав руку со спинки кресла, он оперся обоими локтями о стол и, крепко сцепив унизанные кольцами пальцы, уставился на Хаэмуаса с выражением недовольства. Хаэмуас не решался отвести взгляд первым, чтобы посмотреть на Ашахебседа, но тем не менее он чувствовал его скрытую радость. Хаэмуас ничего не имел против присутствия при их разговоре Техути-Эмхеба: писец должен записывать все, что говорится во время царских бесед. Однако отец не посчитал нужным удалить из комнаты своего старого виночерпия, и это вызвало раздражение и даже ярость Хаэмуаса. Он достаточно хорошо знал Рамзеса и понимал, что присутствие при их разговоре этого человека не простая случайность. Он не допустит, чтобы кто-то мог ввести его в замешательство. Ни тот ни другой из слуг не станет распускать сплетни, а гнев и недовольство Могучего Быка, обрушившиеся на его голову, справедливы и заслуженны.
– И все же эти проступки, как бы досадны и необъяснимы они ни были, никоим образом не исчерпывают всей меры моего божественного недовольства, – продолжал тем временем Рамзес. – Слуга твоей матери дважды писал к тебе, уведомляя о состоянии ее здоровья, которое день ото дня становилось все хуже и хуже, и тем не менее мать скончалась, лишенная столь важного утешения в свой смертный час – сыновнего присутствия. Я требую объяснений, Хаэмуас.
В уме царевича одно за другим проносились возможные оправдания, одно нелепее другого: «Я не получал писем; писец, который прочел их мне, все неправильно истолковал; я собирался поехать, но в последнюю минуту занемог, ты сам видишь, Великий Гор, как сильно я был болен; я отчаянно влюбился в одну женщину неописуемой красоты, так что теперь для меня не существует больше никого и ничего, и даже предсмертные страдания матери явились для меня лишь досадной помехой». Он развел руками.
– Я не могу предложить тебе никаких оправданий, Божественный, – сказал он.
Повисло напряженное молчание. Рамзес не сводил с сына недоуменного взгляда.
– Ты осмелился выйти из моего повиновения! – вскричал он, и в его голосе больше не было просчитанной, точно смодулированной любезности и учтивости, вместо нее в этом окрике слышались искренние, плохо сдерживаемые гнев и ярость, так что Хаэмуас вполне осознал, что отец рассердился на него не на шутку и что царский гнев может иметь для него серьезные последствия. Он ждал, не говоря ни слова.