Искусство и художник
Шрифт:
Трудно передать счастье, испытываемое художниками в этой погоне за идеями. Говорят, что Ньютон как-то утром глубоко задумался; на следующее утро его застали в той же позе, а он и не заметил, что прошли целые сутки. Подобные же факты рассказывают о Лафонтене и Кардане.
Эти услады вдохновения, свойственные художникам, являются, после капризного непостоянства их творческих сил, второй причиной, навлекающей на них общественное осуждение аккуратных людей. В часы беспамятства, во время долгой охоты ничто человеческое их не трогает, никакие денежные соображения их не волнуют: они забывают все. В этом смысле слова г-на Корбьера верны. Да, очень часто художнику нужны лишь «чердак да хлеб». Но после долгих странствований мысли, после жизни в многолюдных пустынях, в волшебных дворцах он, больше чем кто бы то ни было, нуждается в средствах развлечения, созданных цивилизацией для богачей и бездельников. Принцесса Леонора, подобная той, что Гёте создал рядом с Тассом, должна оправлять их золотые мантии и кружевные воротники. Неумеренное
Если есть подвиг, достойный человеческой признательности, – это преданность женщин, посвятивших себя заботам об этих сынах славы, о слепцах, которые владеют миром и не имеют куска хлеба. Если бы Гомер встретил свою Антигону, она разделила бы его бессмертие. Форнарина и г-жа де ла Саблиер умиляли всех друзей Рафаэля и Лафонтена.
Итак, прежде всего художник не является, по выражению Ришелье, человеком из свиты и не обладает почтенной жаждой богатства, одушевляющей все мысли торговца. Он гонится за деньгами в случае непосредственной нужды. Ибо скупость означает смерть гения: душа творца должна быть слишком благородна, чтобы столь низменное чувство нашло в ней место. Его гений – вечный дар.
Во-вторых, в глазах толпы он лентяй; эти две странности, неизбежные следствия неумеренной работы мысли, считаются пороками. К тому же талантливый человек – почти всегда выходец из народа. Сын миллионера или патриция, выхоленный, сытый, привыкший жить в роскоши, мало расположен избрать поприще, пугающее трудностями. Если и обладает он чувством искусства, чувство это рассеется в преждевременных наслаждениях благами общественной жизни. Итак, два основных порока талантливого человека становятся тем более отвратительны, что они кажутся, в силу его положения в свете, результатом лени и добровольной нищеты, ибо часы его работы называют ленью, а его бескорыстность – трусостью.
Но это еще ничего. Человеку, привыкшему превращать свою душу в зеркало, где отражается целый мир, где появляются по его воле страны и их нравы, люди и их страсти, такому человеку, конечно, не хватает того рода логики, того упрямства, что обычно называют характером. Он немного распутен (да простят мне это выражение). Он увлекается, как дитя, всем, что его поражает. Он все понимает, все изведывает. Эту способность видеть обе стороны человеческой медали толпа называет ложными суждениями. Так, художник будет трусом в сражении, отважен на эшафоте; он может любить свою любовницу до поклонения и покинуть ее без видимой причины; он простодушно выскажет свою мысль о пустяках, обожествленных увлечением и восторгами глупцов; он охотно будет защитником любого правительства или безудержным республиканцем. В том, что люди называют характером, он проявляет непостоянство, правящее его творческой мыслью; он охотно отдает свое тело игре житейских событий, ибо душа его парит непрестанно. Он шествует, головой касаясь неба, а ногами попирая землю. Это дитя, это исполин. Какое торжество для царедворцев, просыпающихся с навязчивой идеей, посмотреть, как человек надевает рубашку, или отправиться для своих низких интриг к министру, – эти постоянные контрасты в человеке низкого происхождения, бедном и одиноком. Они подождут, пока он умрет и станет королем, чтобы следовать за его гробом.
Это еще не все. Мысль есть нечто противоестественное. В раннем возрасте мира человек был существом чисто внешним. Искусство же есть излишество мысли. Мы этого не замечаем; подобно наследникам, получившим огромное состояние, не подозревая, с каким трудом оно досталось родителям, мы приняли завещание двадцати веков; но если мы хотим полностью понять художника, беды и невзгоды его земного существования, то не должны упускать из виду, что в искусстве есть нечто сверхъестественное. Никогда даже самое прекрасное произведение не может быть понято. Его простота отталкивает, ибо ценителю нужно нечто загадочное. Наслаждения, достигнутые знатоком, сокрыты в храме, и первый встречный не всегда сумеет сказать: «Сезам, отворись!»
Чтобы выразить более логично это замечание, которому ни художники, ни профаны не уделяют должного внимания, мы попытаемся показать цель произведения искусства.
Когда Тальма, произнося одно только слово, объединял души двух тысяч зрителей в порыве единого чувства, это слово было как бы огромным символом, это было слияние всех искусств. В одном выражении он заключал всю поэзию эпической ситуации. Для любого воображения тут находились картина или история, пробужденные образы, глубокие переживания. Таково произведение искусства. На небольшом пространстве оно дает поражающее средоточие целого мира мыслей, своего рода вывод. Глупцы же, а их большинство, желают увидеть произведение искусства сразу. Они не знают даже слов Сезам, отворись, но они любуются дверью. Потому-то добрые люди ходят не больше одного раза в Итальянскую оперу или в музей и клянутся, что больше их туда не заманишь.
Художник, чья миссия улавливать самые отдаленные связи, достигать чудесных эффектов сближением двух заурядных вещей, часто должен казаться безрассудным. Там, где вся публика видит красное, он видит голубое. Он так близок к тайным причинам, что радуется несчастью, проклинает красоту; он восхваляет порок и защищает
преступление; в нем видны все симптомы безумия, ибо применяемые им средства кажутся настолько же далекими от цели, насколько они близки к ней. Вся Франция издевалась над ореховыми скорлупками Наполеона в Булонском лагере, а пятнадцать лет спустя мы поняли, что никогда Англия не была так близка к гибели. Вся Европа узнала тайну самого дерзкого замысла этого гиганта, лишь когда он пал. Так талантливый человек десять раз на день может показаться простаком. Люди, блистающие в салонах, изрекают, что он годен лишь прислуживать в лавке. Его ум дальнозорок; он не замечает столь важных в глазах света мелочей, которые окружают его в то время, как он беседует с будущим. И вот, жена принимает его за глупца.Время, отделяющее появление в печати первых наших статей от настоящей, вынуждает нас вкратце резюмировать, так сказать, их сущность.
Сначала мы пытались дать понять, насколько всеобъемлюща и длительна власть художника, показав вместе с тем откровенно нищету, в которой проводит он жизнь, полную трудов и скорби, – почти всегда непризнанный, бедный и богатый, критикующий и критикуемый, полный сил и изнеможенный, вознесенный успехом и отверженный.
Затем мы исследовали: 1) причины пренебрежения к художнику со стороны великих мира сего, которые опасаются его, ибо аристократизм и власть таланта гораздо реальнее аристократизма имен и материального могущества; 2) причины беззаботного отношения к нему, проявляемого и ограниченными умами, не понимающими его высокого назначения, и пошлыми людьми, которые его боятся, и людьми религиозными, которые его отлучают от церкви.
Мы стремились показать, рассматривая художника то как творца, то как творение, что сам он является немалым препятствием к своему общественному признанию. Все отталкивают человека, который в своем стремительном прохождении к сердцу мира сминает людей, предметы, идеи. Мораль этих наблюдений может быть изложена в двух словах: великий человек всегда несчастен. Потому-то покорность для него высшая добродетель. В этом отношении Христос – величайший образец. Этот человек, принявший смерть в награду за божественный свет, которым озарил землю, поднятый на крест, где человек обратился в Бога, являет непревзойденное зрелище: это больше чем религия, это вечный образ человеческой славы. Данте в изгнании, Сервантес в госпитале, Мильтон в хижине, Корреджо, задыхающийся под тяжестью медяков, непризнанный Пуссен, Наполеон на острове Святой Елены – вот образы величественной и божественной картины, где представлен Христос на кресте, умирающий, чтобы воскреснуть, оставляющий смертное тело, чтобы царить в небесах. Человек и Бог: сначала человек, потом Бог; человек для большинства, Бог для немногих верующих, непонятый, Богом сразу обожаемый, наконец, ставший Богом, лишь приняв крещение в собственной крови.
Продолжая изучение причин, навлекающих на художника осуждение, мы увидим, что одной из них было бы достаточно для исключения его из окружающего внешнего мира. Действительно, художник прежде всего апостол некоей истины, орудие всевышнего, который пользуется им, чтобы дать новое развитие делу, свершаемому нами вслепую. Однако история человеческого духа единодушна в живом отвращении, в возмущении против новых открытий, истин и принципов, имевших наибольшее влияние на судьбу человечества. Масса глупцов, занимающих почетное положение, провозглашает, что существуют истины вредоносные, как будто открытие новой идеи не есть проявление божественной воли и само зло не входит в ее планы, как добро, невидимое для наших слабых глаз. И вот, вся ярость страстей обрушивается на художника, на творца, на инструмент. Человек, который отказался от христианских истин и затопил их потоками крови, сражается против святых идей философа, развивающего Евангелие, поэта, согласующего литературу своей страны с принципами национальной веры, живописца, восстанавливающего школу, физика, исправляющего заблуждения, гения, ниспровергающего нелепое учение, закостеневшее в своей рутине. И вот из этого апостольства, из глубокого внутреннего убеждения возникает тяжкое обвинение, выставляемое против людей талантливых почти всеми людьми, неспособными мыслить.
Послушать глупцов, так все художники завидуют друг другу. Будь художник королем, он послал бы на эшафот всех своих врагов, как Кальвин сжег Сервете, осуждая преследования церкви. Но художник – это религия. Как и священнослужитель, он стал бы позором человечества, если б не имел веры. Если не верить в самого себя, нельзя быть гением.
– Она вертится! – говорил Галилей, становясь на колени перед судьями.
Таким образом, непомерное самолюбие художников – это их богатство, ненависть – их добродетели, научные разногласия, литературные споры – верования, порождающие их талант. Если они злословят друг о друге, то очень скоро истинное чувство их снова объединяет. Если первое их побуждение зависть, то зависть эта – доказательство их страсти к искусству; но вскоре они слышат внутренний голос, сильный и правдивый, и он диктует им справедливые суждения и добросовестные восторги. К несчастью, люди поверхностные и лукавые, модники, которые любят только смеяться и в своем бессилии рады осуждать других, подхватили их ошибки; и из самых мирных споров, возникающих между художниками, вытекает довод, излагаемый светскими людьми так: «Как прикажете прислушиваться к людям, которые сами не могут сговориться!..»