Испанцы трех миров
Шрифт:
Европа дала мне мою испанскую почву с ее душой и плотью, мое солнце и мой язык — и взамен отняла у меня свободу. Америка дает мне свободу взамен души моего языка и моей земли. Здесь, в Америке, такой красивой, я — вольное тело, неприкаянный дух, ходячая самоутрата.
Безысходно пространство, и нет места вырванному с корнем испанскому тополю?
Красив воскресный Нью-Йорк! У здешней недели должны быть шесть воскресений и один понедельник. Тогда жизнь наладится.
Глубокой ночью в сизом небе мерцают бессонные отсветы и зыблется глубокая тьма над влажным поблескиванием листвы. Какая роскошь! Для меня, без малейшей связи ни с чем и ни с кем, это мой приют.
Для чужака, где бы
Внезапно, в лабиринте оглушительных, умеренных и вовсе глухих шумов, я слышу входной звонок нашего мадридского дома. Письмо, гостья? В непосильном гулком водовороте этой мертвенной жизни воспоминание звучит далеким, еле слышным эхом. В неустанном гудении лифтов, хлопании дверей, перестуке молотков, перебранке клаксонов я слышу бесшумную дверь, вечернюю тишину, отзвук мадридского заката.
Запасник моих последних крох, почти реликвий и, наверно, смерти.
Грандиозность искусственного мешает величию природного.
Грандиозность искусственного — лишь совокупность искусственных мелочей. Природное величие в ладу с мелочами, но не сводится к их сумме.
Нельзя размениваться на необязательные мелочи. Необходимо крупное, насущное, бесспорное; прогресс не в том, чтобы множить «вещи».
В конце концов товар на прилавках — это слова в словаре. Не обилие вещей и вещичек красит жизнь, а только то, в чем мы действительно нуждаемся и что нуждается в нас.
И какая удача для вещи и для слова найти хозяина, как нужны они друг другу!
Чтобы встроиться в механизм современного Нью-Йорка, выжить в недрах этой машины, нужно много денег — многократно переваренной пищи, питающей машину. И серый, обесцвеченный человек начинает изобретать массу ненужного, потому что живет внутри монументальной ненужности.
Зубная щетка, например, вещь необходимая и достаточная, полоскание для зубов — тоже вещь неплохая. Но серый человек, чистя и полоща зубы согласно медицинским указаниям, вскоре считает себя обязанным блюсти чистоту и порядок, предписанные его зубам, и вынужден неукоснительно обслуживать эти зубы как механическую отдельность, деталь своего малого механизма, встроенного в огромный. И зубы становятся капиталом. А жертва изобретательности превращается в ее деспота, и вот появляется щетка для полоскательницы. На том не кончается, и щетку для полоскательницы подкрепляет полоскательница для щетки. Но и этого мало, и в конце концов на траектории прогресса рикошетом возникает зуб куда надежней и удобней настоящего и упраздняет беднягу, живого, здорового и такого чистого до, после и при участии щетки для зубов, и полоскания для зубов, и щетки для полоскания, и полоскания для щетки.
И оскал сияет, как рекламный щит, которым заявляют о себе в бесконечной дали от себя самого.
Человеческий тип, выработанный этой бесцельной машиной, сам становится внутримашинным механизмом по производству бесцельного. Это безжизненный механизм, смазанный разбавленной кровью, калькулятор, лихорадочно регистрирующий неподдельно фальшивое и избыточно пустое.
У мисс Глэдис от природы красивый смех. Но в Нью-Йорке ей посоветовали не смеяться до еды, поскольку голодный организм ослаблен. И вот перед завтраком она отрабатывает перед зеркалом искусственный смех меньшей силы, пригодный для данного времени. Она смеется нарочито нежно. И думает: «Я могу изобрести легкий смех до еды и смогу, это мой счастливый шанс, обучать легкому смеху». И на следующий день, после ночных упражнений в искусстве легкого смеха, она в лучах искусственного света уже преподает упомянутое искусство незамедлительной клиентуре. И мало-помалу дедуктивно переходит на веселый жемчужный смех, изящный хохот, мелкий канареечный смешок и так далее, на все случаи жизни.
И если мисс Глэдис шутя изобрела искусственный легкий смех, — думает мисс
Брэдли, — почему я не могу изобрести искусственный легкий плач? Разве он не найдет спроса? И мисс изобретает весь день, потонувший в дожде искусственных слез. Фабрикуются нежные перламутровые слезы, проливные, затяжные, торжественные вдовьи слезы, туманные девичьи и т. д. для каждого отдельно взятого горя.Впоследствии мисс Брэдли и мисс Глэдис объединяются и, естественно, рождается новый продукт — мокрая улыбка.
К вашим услугам «Брэдли & Глэдис компани». Смех и Слезы.
Капиталистический коммунизм. И горе тому, кто здесь не стал, не может стать «коммунистом»!
Коммунистический капитализм с его свободой воли против запрограммированного коммунизма без капитала. Кредо прогрессивного демократа!
В Нью-Йорке пугают коммунизмом, но в действительности Нью-Йорк — центр капиталистического коммунизма, который мерит и окорачивает человека по некой децентрической мерке.
Концентрический коммунизм, напротив, должен быть таким, чтобы концентрировать людей в материальном, необходимом и необходимом по справедливости, необходимо необходимом потребностям здравым, здоровым и достаточным. А душу в умеренном теле освобождать для больших дел.
Поскольку в Нью-Йорке (беру его как эталон) жизнь дорожает, деньги сплошь и рядом зарабатывают на глупости ближнего. Лучшего источника доходов не найти.
Все мы наслышаны о препаратах для зевания, помогающих зевать со вкусом, красиво и неповторимо. Или об оглушительном успехе особых крючков, дабы вешать щетку для волос так, чтобы щетка не пачкала стену, а стена щетку. А кто не слышал, как такая-то достигла всего — богатства, славы, любви и прочего с помощью лосьона, который обещает пятнадцатилеткам розовый румянец на щечках, «Натуральный яблочный румянец № 7513, Джонсон, Калифорния»!
Масса таких ухищрений растет, растет и растет, словно для того, чтобы раздавить своей тяжестью остатки здравого смысла на земном шаре, таком утлом, одиноком и таком неуютном.
Упраздненный человек «держит марку», спеша обзавестись всеми новинками прогресса и прогрессика.
Один мой знакомый (и не он один) таскал на себе целый набор подобных безделиц. На отдельной цепочке, например, болтались приспособления для заточки карандашей, рядом — для обрезки сигар и там же — для очистки фруктов.
При этом он не писал, не курил и был тайным людоедом.
Не надо особенно вглядываться в Нью-Йорк 1936 года (я беру Нью-Йорк как символ современного города и вершину технического прогресса), чтобы заметить очевидное. Городская машина, ее механическая жизнь начинают ломаться. Это худшее и неизбежное, что всегда случается с механизмом: машину портит самое отлаженное и единственно хорошее, что в ней есть.
Достоинство механической системы в ее точности. Прежде машинист пускал пар секунда в секунду, курильщик пускал дым, убедившись, что нет запрета, приглашенный приходил вовремя. Иначе говоря, Нью-Йорк достиг того уровня, когда вымуштрованный, механизированный человек вполне соответствовал общей слаженности механизма. Именно это отличало Нью-Йорк от остального мира и было главным достижением механизма во плоти. Сейчас в Нью-Йорке на каждом шагу едят, в спальных вагонах курят не глядя на запрет, начальство дымит в лицо, и никто не боится, что придется уступить место более достойному или хотя бы заслуженному.
Разумеется, подобная распущенность, ущербность, расхлябанность имеют место и будут иметь повсюду. Да, но всюду это пороки при добродетелях, это издержки и недостатки. В Нью-Йорке порок без добродетелей, он аморфен, и ничто другое не может существовать обособленно; вернее, существует, как побочный продукт, как беглый отблеск солнца на трубах, венчающих фабрику.
Машина, чтобы стать машиной, нуждается во многом и пожирает все, но, став машиной, — а это ее конечная цель, — не переваривает и не усваивает ничего.