Испанский смычок
Шрифт:
ЧАСТЬ II. Барселона, 1907
Глава 4
— И как давно он играет? — спросил дон Хосе маму после того, как мы вручили ему в Барселонской консерватории письмо от Аль-Серраса.
— На скрипке два года. Он способный ученик, даже без хорошего учителя. На фортепиано примерно столько же. Его отец…
— Нет, сеньора, — прервал ее профессор. — Я имею в виду, как давно он играет на виолончели?
— Он пока не играет, но страстно желает научиться.
Профессор что-то тихо пробормотал.
— Это ведь очень редкий инструмент, — сказала мама. — У него не было возможности…
— Редкий? Ах, если бы… — вздохнул он, взглянув на окружающих его учеников. Один
— Я не работаю с начинающими, — сказал дон Хосе. Увидел, как приуныла мама, и предложил: — Учитывая, что вы приехали издалека, я могу порекомендовать репетитора, который будет давать вашему сыну частные уроки.
Он взял ручку и достал из кармана пиджака листок бумаги.
— Но где же Фелю будет жить? У нас в этом городе нет родственников. Мы надеялись на школу-интернат, возможно, на стипендию…
— У вашего сына нет выдающихся способностей. И, если позволите мне быть откровенным, он уже староват для того, чтобы осваивать новый инструмент.
— Староват? Да ему же всего четырнадцать!
— У меня способных виолончелистов больше, чем требуется всему миру. Может, вам удастся подыскать ему какое-нибудь дело, чтобы он не обременял вас и вашего мужа.
— Мой муж скончался.
— Соболезную, — сказал дон Хосе, быстро черкнул что-то на листке бумаги и протянул его маме: — Извините, меня ждут ученики.
Мама медленно шла по бульвару Рамблас — главной улице Барселоны. Наверное, мне тоже следовало чувствовать себя удрученным, но город излучал такую энергию и надежду. На двухполосном отрезке шоссе событий происходило больше, чем во всей нашей деревне. Полицейский ругался с двумя крутобедрыми женщинами, которые, с явным пренебрежением к нему задрав выше колен юбки бордового цвета, направлялись к берегу моря. Тротуары были заполнены группами людей: окутанные сигаретным дымом пожилые мужчины, выходящие из тесного бара; компания молодых парней, старающихся привлечь внимание симпатичной продавщицы цветов. Мальчишка выхватил из пирамиды апельсин и с хохотом побежал прочь, оставив позади гору рассыпающихся фруктов. В Кампо-Секо продавец наверняка знал бы мальчишку по имени и, вероятно, помчался бы за ним вдогонку. А здесь, в присутствии полудюжины покупателей, он просто жестом велел своему юному помощнику собрать раскатившиеся апельсины, а сам продолжил обслуживать очередного клиента.
Свет проникал через кроны платанов, и под этим зеленым навесом, вдоль пешеходной дорожки, стояли золотые клетки, образуя туннель, скрывавший движение транспорта справа и слева. В клетках пели сотни желтых птиц.
— Здесь любят музыку, я это знаю! — прокричал я маме, но мои слова пропали в хриплом пении птиц.
Миновав клетки, мы вдруг оказались как будто в туннеле, с рядами законченных картин по обе стороны. Мама извинялась на каждом шагу, словно мы шли через чью-то частную мастерскую, но другого пути не было. Мы пробирались через лабиринт столиков кафе, и я вовремя увернулся от встречи с тарелкой, над которой поднималась волна чесночного аромата. Гибкие розовые щупальца свисали с краев тарелок. Я дернул маму за рукав. «Кальмары!» — объяснила она и отступила в сторону, пропуская следующего официанта. Она начала извиняться, но, взглянув на него, замолчала: выше пояса он был просто красавец — в белой рубашке с оборками, черном галстуке-бабочке, с тарелкой, балансирующей на поднятой руке; зато ниже пояса был одет как лошадь: костюм заканчивался головой и пушистым хвостом, свободно свисавшими с вытертых подтяжек.
— Паэлья? — забубнил он, перечисляя меню дня. — Креветки в соусе? Бифштекс?
Я подумал, что он выглядел просто потрясающе, но мама отпрянула в сторону, приговаривая: «Нет, нет, спасибо!» — и ускорила шаг.
С собой мы несли все, что собрали в спешке в то утро в Кампо-Секо. Воздух под платанами пах сладкой зеленью, но влажную давку окружавших нас тел переносить было труднее, чем сухую жару Кампо-Секо. Рамблас был похож на реку, набравшую к полудню полную силу. Газетные
стенды и столики кафе были подобны валунам в потоке, только ускорявшим поток проходивших мимо них людей. Мама задела чемоданом детскую коляску, вызвав поток ругательств. Я остановился, чтобы поставить чемоданы на землю, и сзади в меня врезался мужчина. Я все еще бормотал извинения, когда мое плечо оцарапала рука какой-то женщины, проходившей мимо. Нагнувшись, чтобы перевесить сумку на другое плечо, мама споткнулась о подол собственного платья. Не выдержав, она закричала:— Здесь можно где-нибудь присесть?
— Ну разумеется, — отозвался мужчина позади нас и посадил маму на стул в нескольких шагах от пешеходного потока. Он поставил перед ней бокал, огромный как ваза и наполненный ярко-красной жидкостью с плавающими сверху фруктовыми корочками желтого, оранжевого и зеленого цвета.
Мама оглянулась, подпихнула сумки поближе к ногам, я сел на стул рядом.
— Мы не хотим есть, — сказала она.
— Не желаете посмотреть меню? — предложил мужчина. — Ну как хотите. Я сейчас.
— Какой любезный, — пробормотала мама ему вслед.
— А что это? — спросил я, указывая на бокал.
— Не знаю. Не трогай.
Мама только успела открыть веер, как появился давешний мужчина, подложил под бокал бумажку и снова исчез. Мама вынула ее и прочитала.
— Но я этого не заказывала!
Подошел второй официант и выжидающе протянул руку. В ответ на мамины объяснения, что произошло недоразумение и она не сделала ни глотка, он лишь поправил свой фартук и поднял над головой палец, подзывая кого-то. Тот самый полицейский, которого мы видели раньше, кивнул ему головой и направился на нашу сторону, остановившись, чтобы пропустить конный экипаж.
Мама швырнула веер на столик, бокал опрокинулся, и струя красной жидкости пролилась на ее порванное платье. Мы оба вскочили.
— Ладно — вот вам! — вскрикнула мама, достала из сумочки три монеты и втиснула их в руку официанта.
Мы прошли целый квартал к востоку, увлекаемые непрерывным потоком на Рамблас, и только тогда она заговорила:
— Этих денег нам хватило бы, чтобы купить еды на два дня. И знаешь, что самое плохое, Фелю? Мне еще больше хочется пить. — И шепотом добавила: — Вот за что я ненавижу города.
— За что?
— За то, что они заставляют тебя желать того, о чем ты даже не помышлял. Того, чего тебе никогда не получить.
Впрочем, я ведь так и не объяснил, почему тем утром мы неожиданно покинули Кампо-Секо и как случилось, что наш мир раскололся на две части: на одной стороне оказались мы с мамой, на другой — Луиза с Тией. Тия надеялась, что ужасный позор предыдущей ночи будет смыт свадьбой с доном Мигелем. Мы уже целовали ее в сухие щеки, обещая скоро написать, а она все еще отказывалась верить, что мы уезжаем. Луиза понимала, что кто-то должен остаться с Тией и что большой город — не место для молодой девушки, тем более что мы даже не представляли себе, где будем спать. Но, похоже, ее успокоило обещание мамы скоро вернуться. Ее не смутило, что мама упаковала свои серебряные подсвечники, две большие скатерти, отделанные кружевом, и скатанный в рулон гобелен, доставшийся ей в наследство от родителей.
В нашем городке мама пользовалась всеобщим уважением, но здесь, в Барселоне, никто не обращался к ней «донья». И хотя в молодости она бывала и здесь, и в других местах — на Кубе, в Кадисе, в Мадриде, — прошедшие годы поубавили в ней уверенности. В Барселоне мама терялась, не знала, где можно присесть отдохнуть, как потребовать хорошего обслуживания или расшифровать указания, которые давали нам сонные торговцы сигаретами и апатичные уличные уборщики. Пока мы бродили по бульварам и аллеям Барселоны в поисках адреса рекомендованного доном Хосе учителя, прохожие толкали ее и бросали пренебрежительные взгляды на ее немодную одежду. Каждый раз, когда она останавливалась на перекрестке, потерянная и уставшая, казалось, что она стала меньше ростом, ее голова не поднималась выше деревянных колес бесконечных повозок и экипажей, грохочущих по узким забитым улицам.