Испанский смычок
Шрифт:
Мама прикоснулась рукой к моему подбородку:
— Вашему отцу следовало бы жить три века назад, когда мир становился больше. А сейчас он с каждым годом уменьшается. И делается все более беспокойным и шумным.
Как бы в подтверждение ее слов в этот момент, свистя и лязгая, тронулся поезд, шедший на юг, в сторону Таррагоны.
Когда он скрылся из виду, она сказала:
— Папа хотел сам привезти вам подарки. Он собирал их во время своих поездок и сам должен был решить, кому что достанется. Я разрешаю вам выбрать самим.
Сначала я схватил компас с вращающейся стрелкой медного цвета. Потом синий флакон. Потом камышового кота. Это были красивые вещицы, но я отложил их в сторону.
Я вынул ее из коробки. Она была длиннее, чем моя рука, немного толще моего пальца и гладко отполирована. Я вытянул ее перед собой, как фехтовальщик. Потом поднял вверх, как дирижерскую палочку.
— Это фернамбуко — очень хорошее дерево из Южной Америки, — сказала мама, вскинув брови.
Выражение ее лица сдавило мне горло, и я торопливо положил трость обратно в коробку.
— Помоги мне, — попросил я. — А то вдруг выберу не то.
Я ждал, что она успокоит меня, но вместо этого она проговорила:
— Иногда ты можешь ошибаться, Фелю.
Ее назидательный тон напомнил мне времена, когда она помогала мне зашнуровывать ботинки, затягивая шнурки так, что я терял равновесие. Откуда мне было знать тогда, что дней нарочитой строгости оставалось наперечет и что вскоре их сменит тоскливая пора чрезмерной опеки.
Я все еще колебался с выбором подарка, и тут мама спросила:
— Ты помнишь папу?
— Да, — автоматически ответил я.
— Ты еще хорошо представляешь его себе? Так же четко, как видишь меня?
Я промолчал, и она сказала:
— Всегда говори мне правду. Может, кому другому и приходится разыгрывать друг перед другом спектакль. Но не нам. Не сейчас.
В первый раз я слышал от нее эти же слова в 1898 году, когда город наводнили живые призраки далеких колониальных сражений — проигранных. Американцы захватили Кубу, Пуэрто-Рико и Филиппины, испанские колонии боролись за независимость. Последние остатки испанской империи рушились на глазах, уступая дорогу новому порядку. Солдаты, чиновники, торговцы возвращались домой, многие без руки или ноги, другие в грязных бинтах. Они выглядели сломленными. Нездешние, зачем они сошли с поезда здесь, в Кампо-Секо? Одному из них мы сдали свой подвал, сдвинули в сторону бочонки и запечатанные воском бутылки, поставили в темную холодную комнату койку, стул и старое треснувшее зеркало. Мужчина заплатил за неделю вперед, но через три дня без всяких объяснений съехал, и Тия долго выговаривала маме: «Говорила я тебе, не надо было ставить здесь зеркало. Разве такому человеку захочется видеть свое лицо?»
Я закрыл глаза и попытался представить себе папу. Перед моим внутренним взором возникло расплывшееся пятно, отчетливо видны были только пышные черные усы с загнутыми вверх кончиками и еще широкие обшлага его брюк в тонкую полоску. Я цеплялся за них, когда он дирижировал местным хором. Вспомнилось, как во время городских праздников я сидел у него на плечах, вдыхая запах его волос. Папа не слишком любил многолюдные католические праздники, отдавая предпочтение представлениям бродячих музыкантов с высушенными тыквами, самодельными мандолинами — на ручку от щетки просто натягивали струны, — гитарами и скрипками. Я просил купить мне такие же. Это было почти два года назад, когда отец приезжал домой в последний раз.
— Трость! — воскликнул
я неожиданно. — Ее папа хотел подарить мне?— Смычок,Фелю. Это смычок, только без волоса.
— Знаю! — Я вытащил трость из коробки и стал водить ею по воображаемой скрипке, но через мгновение остановился: — А что это за смычок?
— Не имеет значения, — сказала мама, но какой-то частью души я понял, что она говорит неправду. — Обыкновенный смычок.
Я кружился в танце, пока мама разговаривала с извозчиком и смотрела, как его помощник укладывает коробку в телегу. Затем вспомнил свой вопрос, на который не получил ответа:
— Папа хотел подарить его мне?
Повозка дернулась. Извозчику, да и лошадям, не терпелось тронуться в путь.
— Садись, Фелю. — Мамины руки подсадили меня в повозку. — Твои братья и сестра нас заждались. И отец Базилио с гробом тоже. Ты выбрал себе подарок. Теперь поехали.
И вот мы снова дома. Энрике так посмотрел на мою странную деревянную палку, что я невольно прижал ее к себе и попытался зажать под мышкой, а потом запихнуть в штанину. Но вспыхнувшая зависть испарилась без следа, стоило ему понять, что эта палка — часть музыкального инструмента.
— Смычок? — фыркнул он, похлопав меня по спине. — А я-то думал, это шомпол от мушкета.
Тринадцатилетний Энрике, наш маленький солдат, потребовал себе компас, чтобы удобнее было искать дорогу среди холмов, покрытых оливами и виноградниками. Персиваль, которому исполнилось шестнадцать, на наш взгляд, совсем взрослый, не споря, выбрал чистый ежедневник. В последующие годы он не напишет в нем ни слова, только цифры: результаты азартных игр, выигрыши и долги. А одиннадцатилетняя Луиза схватила своими пухленькими пальчиками камышового кота и отказывалась отдать его двухлетнему Карлито, пока мама не пообещала ей, что наполнит флакон синего стекла духами. Когда дележка была закончена и никто уже не хмурился, мама облегченно вздохнула.
Позже мне многие годы не давала покоя навязчивая мысль: что было бы, если бы смычок взял Энрике? Он состоял в папином ансамбле и демонстрировал большие музыкальные способности, хотя его больше привлекало оружие. Если бы это он пошел с мамой к поезду и получил больше времени на обдумывание, может, он остался бы жив? Помог бы компас Персивалю или Луизе найти в жизни лучшую дорогу? А Карлито? Но он был обречен: через семь лет он умрет от дифтерии и будет похоронен рядом с нашими братом и сестрой, ушедшими в мир иной младенцами. На похоронах Персиваль наклонится ко мне и шепнет: «Нам повезет больше».
В нашем уголке Северо-Восточной Испании говорят: «Ущипни испанца, и, если он запоет, значит, перед тобой каталонец». Мы считаем себя музыкальными, но папа выделялся даже среди нашего народа трубадуров. В свободное время он руководил местным мужским хором, созданным по образцу рабочих ансамблей Барселоны, в которых гордые мужчины в недолгие времена расцвета каталонской поэзии и музыки пели на родном языке.
В 1898 году, когда не стало отца и еще нескольких известных горожан, погибших за пределами Испании, хор распустили, а вместо него набрали другой, которым дирижировал прибывший к нам из Рима отец Базилио. Но он так и не обрел популярности. Регент-священник потребовал, чтобы он пел на итальянском, что вызвало всеобщее разочарование. Даже моя выросшая на Кубе мама, так и не освоившая свободно каталанский язык, была недовольна. Потом итальянский хор распался, от него осталось только несколько фанатичных приверженцев, самых плохих певцов, которые пели на латыни во время мессы. Наш город, бывший когда-то многоязычным бастионом песни, неожиданно стал молчаливым и строгим.