Исповедь: De Profundis
Шрифт:
После этого я собирался написать тебе – и то лишь затем, чтобы уведомить тебя о принятом мной решении. Никаких причин при этом я не хотел называть: о них ты бы и сам догадался. Окончательный план действий созрел у меня в четверг к вечеру, и вдруг в пятницу утром случилось непредвиденное.
Сев перед самым отъездом завтракать, я развернул свежую газету и увидел в ней телеграмму, в которой сообщалось, что твой старший брат [36] – наследник титула и, в сущности, глава и опора вашей семьи – был найден мертвым в канаве; рядом с ним лежало его ружье, из которого и был произведен выстрел.
36
Имеется
Обстоятельства этой страшной трагедии ужаснули меня. Впоследствии было установлено, что твой брат погиб в результате несчастного случая, но в то время его смерть вызвала самые мрачные предположения.
Внезапный уход из жизни совсем еще молодого человека, пользовавшегося любовью всех, кто его знал, казался тем более трагичным, что он должен был вскоре жениться. Нетрудно было представить, каким ударом для твоей матери явилась утрата сына, который всегда был ее утешением и радостью в жизни: она сама мне однажды рассказывала, что ни разу, с самого своего рождения, он не заставил ее пролить ни единой слезинки.
Я остро сочувствовал и тебе, понимая, насколько тяжело ты переживаешь смерть брата и каким, должно быть, одиноким себя чувствуешь, так как обоих других твоих братьев в это время в Европе не было. Поэтому твоей матери и твоей сестре было не на кого, кроме тебя, опереться не только в постигшем их горе, но и в свалившихся на них скорбных обязанностях и многочисленных, страшных в своей обыденности заботах, которые всегда приносит с собою Смерть.
Гибель твоего брата заставила меня как-то по-новому обостренно почувствовать, что мир наш сотворен из lacrimae rerum, из одних только слез, и напомнила мне ту горькую истину, что жизни человека сопутствуют одни лишь печали. Скорбный поток обуревавших меня в тот час мыслей и чувств пробудил во мне бесконечную жалость к тебе и твоей семье. Мои собственные обиды, накопившаяся во мне горечь – все это было забыто.
Разве мог я в годину постигшего тебя горя поступить с тобой так же, как ты поступил со мной во время моей болезни?! Я тотчас же отправил тебе телеграмму с выражением глубочайшего соболезнования, а в письме, посланном вслед за нею, пригласил тебя приехать ко мне, как только у тебя появится такая возможность. Я понимал, что бросить тебя в такую минуту – да еще прибегнув для этого к услугам своего адвоката – было бы слишком жестоко с моей стороны.
Возвратившись в Лондон с места трагедии, куда тебя вызывали в связи с расследованием обстоятельств гибели брата, ты тут же поспешил ко мне, в траурном одеянии, с покрасневшими от слез глазами, беззащитный и трогательный. Ты, словно малое дитя, нуждался в помощи и утешении, и я снова открыл перед тобой и дом свой, и сердце.
Я с готовностью разделил с тобой твою скорбь, чтобы тебе легче было с ней совладать, и ни разу, ни единым словом не напомнил тебе о том, как ты обошелся со мной, о безобразных сценах, которые ты устраивал, о твоем ужасном письме. Постигшее тебя страшное горе, казалось, сблизило нас даже больше, чем когда-либо в прошлом. Принятые тобой от меня цветы, возложенные на могилу твоего брата, послужили символом не только его прекрасной жизни, но и той красоты, что таится в каждом из нас, хотя так редко является миру.
Но боги непостижимы и поступки их странны. [37] Они карают нас не только за наши пороки и прегрешения, но и за то, что есть в нас хорошего, доброго, человечного и любящего. Не прояви я тогда к тебе и твоим родным жалости и сострадания, я бы не проливал сейчас слез в этом ужасном месте.
В наших с тобой отношениях я вижу не столько предначертания Судьбы, сколько вмешательство злого Рока, чья поступь всегда стремительна и нетерпелива, ибо он неустанно спешит туда, где будет пролита кровь.
37
Уайльд
перефразирует слова Эдгара, персонажа шекспировской трагедии «Король Лир», которые тот произносит в сцене с Эдмундом и герцогом Альбанским: «Но боги правы, нас за прегрешенья казня плодами нашего греха» (перевод Б. Пастернака).По отцу ты принадлежишь к фамилии, породниться с которой опасно, а сдружиться губительно. На представителях твоего рода лежит извечное проклятие: фатальная, непреодолимая предрасположенность покушаться на собственную жизнь либо на жизнь других.
Каждый раз, когда пересекались наши жизненные пути, то ли при серьезных обстоятельствах, то ли в мелочах; каждый раз, когда ты приходил ко мне, то ли за помощью, то ли с приглашением принять участие в твоих развлечениях; каждый раз, когда что-то случалось, пусть даже это был самый незначительный эпизод, по сравнению со всей жизнью казавшийся пылинкой, пляшущей в солнечном луче, или крошечным листком, трепещущим на ветке дерева под порывами ветра, – словом, каждый раз, когда нас сталкивала судьба, вслед за тобой бесшумно ступала Гибель, словно беззвучное эхо сдавленного вопля отчаяния или крадущаяся тень хищного зверя.
Да и началась-то наша дружба, собственно, с того, что ты прислал мне трогательно и изысканно написанное письмо, в котором умолял меня помочь тебе выпутаться из крайне неприятной истории, обстоятельства которой не делали бы чести любому более или менее порядочному человеку и уж тем более юному студенту Оксфордского университета.
Я помог тебе и в результате стал терять доброе отношение и уважение сэра Джорджа Льюиса, в разговоре с которым ты как-то назвал меня своим ближайшим другом, – а ведь мы с ним дружили целых пятнадцать лет. Лишившись его расположения, советов и помощи, я утратил единственную абсолютно надежную опору в своей жизни.
Вскоре после нашего знакомства ты прислал мне на суд очень милые стихи – типичный образчик юношеской студенческой поэзии. Я ответил письмом, полным крайне лестных для тебя и в этом смысле гиперболических, я бы даже сказал, фантастических литературных параллелей. Я сравнивал тебя и с Гиласом, [38] и с Гиацинтом, и с Нарциссом, и с другими прекрасными юношами из мифологии, к кому благоволил и кого почтил своей любовью великий Бог Поэзии.
Письмо мое было написано в духе сонетов Шекспира, только в более минорном ключе, и понять его мог только тот, кто читал «Пир» Платона или кто в состоянии проникнуться тем духом строгой торжественности, который был запечатлен для нас древними греками в их прекрасных мраморных скульптурах.
38
Гилас – прекрасный юноша, любимец и оруженосец Геракла.
Скажу тебе откровенно, что такого рода письмо, написанное в ту счастливую минуту, когда моя капризная Муза была благосклонна к первым опусам начинающих поэтов, я направил бы и любому другому юноше, обладающему достаточно утонченным вкусом (будь он из Оксфорда или из Кембриджа), если бы он прислал мне стихи своего собственного сочинения. При этом я нисколько бы не сомневался – как, собственно, и было в твоем случае, – что юноша этот достаточно умен и просвещен, чтобы правильно истолковать мои гиперболические обороты и фантастические образы.
Но давай-ка посмотрим на судьбу этого злосчастного письма! От тебя оно переходит в руки какого-то не слишком порядочного субъекта из твоих дружков, а от того – к шайке вымогателей и шантажистов.
Письмо в копиях рассылается моим друзьям по всему Лондону (одна из копий попадает и к директору театра, где шла моя пьеса), и всеми без исключения истолковывается в каком угодно смысле, кроме того, что я в него вкладывал. Общество начинают будоражить нелепые слухи, будто я вынужден был заплатить огромную сумму денег с тем, чтобы не предавалось огласке столь непристойное письмо, написанное моей рукой.