Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Исповедь молодой девушки
Шрифт:

«Если бы я осмелилась, — думала я, — я бы попросила Фрюманса посвятить меня в нравственную науку любви, ибо это наука, я это хорошо понимаю. И, может быть, самая замечательная из всех наук. Мне кажется, я поняла бы ее, какой бы отвлеченной она ни была».

Но стыд удерживал меня, и я так же простодушно искала для себя определения этого стыда, как Фрюманс искал определения любви. Во мне нарастал также внутренний протест против его безбожия.

В течение всей недели я искала случая поговорить с ним и незаметно навести разговор на эту важную тему. И вдруг, в воскресенье, когда мы ехали по долине с Мишелем, меня словно что-то озарило, сердце сильно забилось, и не знаю уж какой таинственный

голос прошептал мне, как во сне: «Она — это ты!» Я была возмущена. Повернув лошадь назад, я сказала Мишелю:

— Сегодня мы к обедне не поедем.

— Мадемуазель нездорова?

— Да, Мишель, ужасная головная боль.

Я вернулась домой. Женни забеспокоилась, заставила меня выпить липового отвару и часа на два лечь в постель. Я обещала ей, только чтобы она оставила меня в покое. Я перечитала проклятую страницу и удивилась, как же я не поняла этого раньше. Она — это была, конечно, я. Я была божеством, высшим благом. Разум не допускал даже возможности брака, но я была предметом безмолвного обожания. Я возникала в облаках, моя речь звучала в водопаде, но мне никогда этого не скажут. Что же мне делать теперь, когда разгадка найдена?

Я не любила Фрюманса, я не могла его любить, и не из-за бедности и незнатного происхождения, — я в слишком большой степени была героиней романа и античным философом, чтобы обращать внимание на такие пустяки, — но потому, что во мне была душа стоика, парящая высоко над земными страстями, и Фрюманс это прекрасно понимал. Я была недостижимым идеалом! Ответить на земную любовь мне, существу высшего порядка? Нет уж, увольте! Я не могла сойти с пьедестала, куда меня возвели и где я выглядела столь импозантно. Поэтому я решила, что любить я не буду, что Фрюманс постиг меня, что я слишком возвышенна для любви и, наконец, что братская дружба — есть единственное достойное меня чувство, что мне следует пожалеть Фрюманса, постараться излечить его от пагубной скорби, вновь обратить к вере и, таким образом, спасти от отчаяния, оставаясь в то же время предметом его восхищения.

Итак, в следующее воскресенье я отправилась в путь со спокойствием, исполненным кротости. Я пустила лошадь шагом, быстрый аллюр нарушил бы мою серьезность. Я должна была предстать перед своим несчастным другом полной достоинства и с улыбкой на устах. Занятие, за которым я его застала, не очень-то соответствовало облику мученика любви. Он стоял у наружной стены ризницы и мелом выводил на ней цифры какой-то математической задачи. В другой руке он, сам того не замечая, держал оловянный кувшинчик, который только что наполнил вином, и ждал, когда аббат облачится в свой пожелтевший стихарь и пыльную ризу для службы. В тот день пастух был болен, и Фрюманс должен был помогать служить обедню.

— Ах, это вы! — сказал он, не отрываясь от своего дела. — Сегодня, мадемуазель Люсьена, с завтраком придется немного подождать, я ризничий.

— А почему вы ризничий, ежели вы не верите в Бога?

Его удивил мой резкий вопрос. Он еще не заметил пропажи листка из своих бумаг. Он не писал дальше свою абракадабру и даже, может быть, и не перечитывал ее, и так как до этого он никогда не говорил ни со мной, ни при мне о религии, он ничего не знал о моей находке.

— А кто вам сказал, что я не верю в Бога? — спросил он тоном человека, старающегося что-то вспомнить. — Я никогда не высказывал по этому поводу никаких предположений.

— Никто мне не говорил, — ответила я. — Мне просто пришла эта мысль в голову, когда я увидела, как мало интересует вас свячение этого вина, которое вы так неосторожно проливаете на землю, и одновременно пишете цифры, не имеющие никакого отношения…

— Это верно, — ответил он, улыбаясь и глядя на почти пустой кувшин. — Я все пролил, и аббату

Костелю нечего будет святить. Я пойду к нему. Садитесь на скамью, Люсьена, теперь я уж не буду ничем отвлекаться и успею к обедне.

Я смотрела на него во время обедни и в первый раз внимательно следила за его лицом и манерами. Фрюманс относился ко всему, что он делал, серьезно и добросовестно. Он знал обедню досконально и совершал службу с математической точностью. Он становился на колени, вставал, вновь преклонял колени, как хороший солдат, выполняющий свои упражнения машинально и пунктуально. На его лице нельзя было прочитать ни малейшей насмешки, ни религиозной аффектации. То же спокойное выражение наблюдалось в лице и манерах аббата. В них не было ничего, что могло бы хоть чуточку шокировать.

Когда мы снова, как обычно, остались вдвоем, Фрюманс предвосхитил мое желание, повторив свой вопрос:

— Кто-то, очевидно, сказал вам, что я неверующий?

— Да нет же, говорю я вам, если не считать Денизы и госпожи Капфорт, которые осуждали вашего дядюшку и вас за то, что вы служите обедню, не веря. Да я уже забыла все это… но…

— Но вы об этом думали и вспомнили об этом сегодня?

— Ну, пусть так. Я просто сказала вам то, что мне пришло в голову. Я рассердила вас, господин Фрюманс?

— Никоим образом. А разве я задел вас когда-нибудь своим поведением в церкви?

— Нет, но…

— Но что?

— Я задаю себе вопрос, почему вы делаете то, во что сами не верите.

— Предположим, что…

— Не хочу я ничего предполагать. Я хочу, чтобы вы мне сказали, верите вы в Бога или нет и презираете ли вы его культ?

— Я думаю, что во всяком культе есть что-то хорошее, что в любой вере есть доля истины, и я не презираю никакой религии ни в настоящем, ни в прошлом.

— Иначе говоря, вы ни во что не верите?

— Вы настаиваете на том, чтобы непременно узнать это, мадемуазель Люсьена? Для чего вам это нужно?

— Но… я интересуюсь вами, господин Фрюманс. Я уважаю вас и думаю, что аббат — человек достойный, и мысль о святотатстве…

— По-вашему, человек, который не верит в таинство евхаристии, может помешать таинству причащения и его обедня тем самым превращается в ничто? Ведь у аббата Костеля вы впервые причащались и конфирмовались. Соответствовали ли катехизису, которому он должен был вас научить, его религиозные наставления? А можете ли вы считать недействительным таинство, которое он совершил?

— Конечно, нет, и церковь разрешает нам считать благим всякое религиозное действие, согласное с правилами. Кроме того, если бы епископ считал аббата Костеля атеистом, он отлучил бы его от церкви.

— Но имел бы он для этого основания?

— Да, если бы он опасался, что священник будет внушать своей пастве атеизм.

— Но если бы было признано и подтверждено, что он этого не делает и что его проповеди согласуются с существующей программой?

— Тогда епископ, я уверена, не имел бы возражений, и лишь один Бог мог бы судить совесть пастыря, поступки которого расходятся с его служебным долгом.

— Приятно слышать, когда вы рассуждаете так разумно, дорогая Люсьена, и я сейчас отвечу вам, но не будем говорить об аббате Костеле. Он верит в Бога и в Евангелие, за это я ручаюсь. Он любит христианскую религию больше, чем какую-либо другую, хотя относится терпимо к свободе совести. Он этого не скрывает, как вы слышали; вы видели, как он поступает, и я даже думаю, что ваши религиозные убеждения являются довольно точным отражением его убеждений.

— Это верно, Фрюманс. Для меня невозможно осуждать кого-то, и я должна сказать, что аббат Костель мне этого не предписывал и не запрещал. Думаю, что он во многом сомневается, но в чем именно — я не знаю.

Поделиться с друзьями: