Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Исповедь на тему времени

Зорин Иван

Шрифт:

…Аллах милостив, я очнулся в шалаше из пальмовых ветвей. Надо мной склонялся коротконогий, морщинистый туземец, брызгавший на щёки воду. Стоило мне приподняться на локтях, как бесстрастное выражение сменилось у него испугом. Он бросился наутёк. В хижину вошли босые женщины, принёсшие лепёшки, голые мальчишки и одетые в грубый войлок мужчины…

Я попытался выяснить, какое из учений проникло в их места. Однако они не слышали ни о Мусе, ни о Посланце, ни о Распятии. Не принадлежали они и к религии маджус — чтящих огонь. Когда я спрашивал, кому они поклоняются, они лишь загадочно улыбались. Я обращался к ним, как к глухим, — на пальцах. Результат был тот же. Но люди не могут не поклоняться, думал я…

„…У меня поднялся жар. Я начал бредить. В моей воспалённой голове птицами, клюющими череп, вертелись изречения философов, среди которых особенно назойливым было: «Всё содержится во всём, одно слово — все слова». Мне прислуживала сгорбленная старуха с пахнущими рыбой волосами, подоткнутыми в пучок костяной иглой. Глядя на них, я стал подбирать слово, собирающее воедино все слова. И я нашёл его. «Мир». Но, выздоравливая, я стал размышлять над тем, что другие слова ничем не хуже, что все они — нити одной паутины. И стал предаваться пустой забаве, связывая их в цепочки. Так «старуха» подсказала мне

звено между «причёской» и «запахом рыбы», а «дервиша» и «беглого раба» я связал «палкой», которая служит посохом первому и гуляет по спине второго. «У колодца и женщины ничего общего, — думал я, — однако поэты справедливо сравнивают их бездны». Но потом я окреп настолько, чтобы устыдиться своей игры…

Когда я провёл в Зелёной Долине несколько недель, то стал подмечать благоговейный ужас, которым наполняются глаза её обитателей, когда обращаются на юг. Я жестами заговорил об этом со старухой, но она — доселе каменное изваяние! — замахала руками, будто я джинн. Отсюда я заключил, что на юге находится их таинственный покровитель. В одну из ночей, когда месяц был на ущербе, я сунул в мешок вяленое мясо и отправился на юг. Неожиданно передо мной вырос страж — рослый, с дубинкой у пояса: мою затею предвидели. Он, не мигая, смотрел мне вслед, когда я свалил его ударом клинка. Он точно не замечал, что истекает кровью, в его взоре читался лишь священный страх. Я долго блуждал, продираясь сквозь репейник, прежде чем обнаружил протоптанную в густых зарослях тропинку. Извилистая, она упиралась в пещеру. Вход был завален валежником. Я разгрёб его. Глухо запричитала сова. Внутри тёмный коридор упирался в тяжёлую дверь. «Великое искушение» — разобрал я на ней, прежде чем толкнул ногой. На пороге сидела ящерица. Я спугнул её. С потолка капало. Я ожидал встретить какого-нибудь страшного дэва, но пещера была пуста. Её стены испещряли письмена, и среди них сияло Слово…

Разговаривая, мы швыряем друг в друга сгустки тумана. «Любовь» каждый понимает по-своему, «Бог» различен в толкованиях богословов. Но Слово, которое я читал, означало сразу всё. Или ничего. Только что это был «волк», как его уже сменяла «цапля», «цаплю» — «вереск», «вереск» — «стрелы, пущенные в луну». Оно заключало в себе Вселенную, оно и было Вселенной. Внезапно я понял, почему безмолвствуют жители Зелёной Долины. Я знаю двадцать два языка Халифата, не считая арабского, я владею всеми диалектами фарси, речью румов и говором жёлтых обитателей Поднебесной, и поначалу буквы, составляющие Слово, показались мне знакомыми, будто слагались сразу изо всех алфавитов. Несколько раз я пробовал переписать его, но бумага сохраняла лишь горсточку жалких слов. Я стал опасаться за рассудок. Без сомнения, это было божественное слово. Дивное, неземное сияние превращало его в зеркало, в котором отражались окружавшие меня письмена, я сам, города, где я провёл юность, близорукое лицо ал-Хакима, переписанные свитки, пальмы, оазисы, Коран, гневные окрики бедуинов, копья негусов, пятничный намаз, наложница, купленная визирем для гарема, белозубые мавры, осами налетевшие на нас в Ущелье Дев, преданный мне чернокожий нубиец, вооружённые кривыми ножами феллахи и евнухи, казнённые за измену в день моего отъезда. Может быть, это и есть священный тетраграмматон, открывшийся Мусе на Синае, который означает для йахуди безымянность Бога? Может быть, его упоминает начало четвёртого откровения сыновей Исы? А может быть, это и есть сокровище Креза? Ведь его обладатель обладает всем…

Меня сморил сон. В нём я снова увидел всю свою жизнь, которая упёрлась в сырую пещеру, и тут услышал голос, привыкший повелевать. «О, Йакут ибн Муавийя! — узнал я своего далёкого предка. — Моё сокровище не для тебя — ты чересчур суетен, чтобы обладать им! Возвращайся обратно к себе подобным — отныне твоим уделом будут смятение и скука, а когда ты смертельно устанешь, то всё забудешь». Очнувшись, я ещё долго сидел на камне, покрытом слизняками, созерцая Слово. Я снова видел себя ребёнком, едва умеющим взобраться на лошадь, безусым юношей, изучающим ремесло писца, но видел их уже обладающими опытом и мудростью, которые приобрёл за жизнь. Я представлял себя то повелителем мусульман, то рабом, то женщиной, то ящерицей, которую спугнул, входя в пещеру, — все мои фантазии тотчас воплощались в Слове! Оно отражало их в мириаде изменчивых слов, а что значит воплотить, как не описать? И Аллах творил посредством слов! Или Слова? «Великое отчаяние» — прочитал я на двери, которую снова закрыл. У её порога я оставил ненужный перстень, ибо решил больше не возвращаться в столицу. Я решил так не из-за страха перед гневом халифа — я слышал, он давно умер, — а потому, что больше не смог бы переписывать книги с их человеческой мудростью. К тому же человек всегда глупее им написанного. Теперь моя участь ужасна: я остался наедине со здравым смыслом, глумлением скуки и действительностью, от которой хочется отречься.

Я поселился отшельником на склоне горы. Окрестные пастухи, видя мою задумчивость, нарекли меня «Беспрестанно Молящимся». Но они ошибаются. Пока я рублю дрова, собираю хворост или разжигаю огонь, на котором готовлю пищу, я всё время стараюсь вспомнить или забыть Слово.

ЗАПИСКИ ТИРОНА, СЕКРЕТАРЯ ЦИЦЕРОНА

«Опытный кормчий, сильные гребцы и попутный ветер везут тебя на роди. Как напряжённо всматриваешься ты в морскую даль, когда в пурпурной тоге наместника стоишь на носу корабля посреди легатов! Что ты видишь? Триумф? Трагедию? Слепая судьба ведёт нас, и ветер, кормчий, гребцы везут тебя в Город навстречу либо славе, как ты надеешься, либо поражению, изгнанию и гибели, как думаю я. За пленение жалкой горстки варваров ты навряд ли добьёшься триумфа. Письмо, в котором ты оправдываешь желание почестей тем, что недополучил их ещё в пору консульства, за Заговор, — плод страсти, но не разума. Можно ли считать заслугой катилинарии? «Тиран!» — кричала чернь. И это через пять лет после казни заговорщиков! А когда Клодий был убит Милоном? Когда его труп, используя скамьи вместо дров, сожгли в курии под гневный ропот плебса, разве не я, твой раб, советовал отказаться от защиты его убийцы? Зачем ты не послушался? Растерянность, всегда присущая тебе в начале речи, на этот раз достигла апогея. Я хорошо помню, как язык отказывался тебе служить в присутствии окружавших трибунал солдат. Недаром другие адвокаты отказались от выступлений. Писцы быстро занесли твои неуверенные слова на таблички. И не зря, держа их, Квинтиллиан воскликнул: «Oratiuncula!» [25] .
Эта речь — жалкое подобие опубликованной, над которой я долго трудился, придавая блеск. Бессмертные боги! Мне и теперь не стыдно припомнить в ней то место, над которым я, воскрешая Платона, прокорпел от восхода до заката: «Существует, воистину существует некая сила, и если этим нашим бренным телам присуще нечто живое и чувствующее, то оно, конечно, присуще и этому столь великому и столь славному круговороту природы. Впрочем, может быть, люди не признают его потому, что начало это не ощутимо и не видимо; как будто мы можем видеть сам наш разум, благодаря которому мы познаём, предвидим, действуем и обсуждаем эти самые события, как будто мы можем ясно ощущать, каков он и где находится…»

25

Анахронизм, Фабий Квинтиллиан, назвавший эту речь Цицерона «речь-коротышка», жил в I в. н. э.

Помнится, ты настоял включить в издание упрёк, брошенный тобой Клодию, в сожительстве с сестрой. Достойно ли это Цицерона? И теперь неуёмное стремление на Форум вместо тиши поместья, не продолжение ли это ошибок? Мне вспоминаются слова, отчеканенные золотой монетой, для твоей речи: «Слава — единственное, что может служить нам утешением, вознаграждая за краткость нашей жизни памятью потомков; это она приводит к тому, что мы, отсутствуя, присутствуем, будучи мертвы, живём; словом, по её ступеням люди даже как бы поднимаются на небо». О, Марк Туллий, неужели ты и впрямь воспринял их всерьёз? Зачем оратору тягаться с воинами? Победа слова над мечом — только мечта. Стоит ли испытывать судьбу, точно пылкий юноша, ещё не надевший тогу?

В год консульства Луция Эмилия Павла и Гая Клавдия Марцелла, на третий день после календ месяца секстилия, написал Марк Туллий Тирон, один при лунном свете».

Следующая запись сделана через шесть лет:

«Бесконечные обиды послужили причиной твоего развода, когда жена вывозила из дома мебель, переводя на себя всё имущество. Кстати — и сейчас, после пятого триумфа Цезаря, это можно утверждать смело, — её выбор оказался точным [26] . Всем известно женское коварство! Вспомни, как после вашего окончательного разрыва, когда ты отверг некрасивую сестру цезарева легата ради брака с юной Публилией, как ловко бывшая жена воспользовалась случаем, распуская слухи, что Цицерон не устоял против чар воспитанницы, а потому развёлся с любящей супругой. Наглая ложь! И я, уже вольноотпущенник, снял с тебя обвинения в том, что ты ради новой кандидатуры прогнал жену, возле которой состарился, как заметил твой недруг [27] . Я поведал, что, будучи опекуном Публилии, ты управлял её имениями, и в случае замужества она потребовала бы отчёта об истраченных суммах, а они значительны. Денег же у тебя не было, ведь Туллии ещё не вернули приданое. Вот аргументы, которые я привёл народу, а ранее, когда советовал жениться на Публилии — тебе.

26

Жена Цицерона вышла за Гая Саллюстия Криспа, историка и убеждённого цезарианца. «Сменила оратора на историка», — пишет Тирон в другом месте.

27

Анахронизм. Это замечание Марка Антония на «Филиппики» Цицерона датируется 43 г.

И ты согласился, ибо бережливость — наследственное качество Цицеронов, «собирающих по горошинке в стручок», как обыгрывает Плутарх «Цицер» — горох. И ваша добродетельная мать приказывала запечатывать кувшины, из которых выпито вино, чтобы, соблазнившись лёгкостью обмана, не опорожнили полного сосуда, приставив к пустым.

Как краток, бессмертные боги, миг счастья! Давно ли ты переехал в Тускул, вместе с разрешившейся от бремени Туллией и молодой Публилией? Давно ли было то неповторимое — ну как тут не согласиться с Тёмным Гераклитом — время? Но уже год, как Туллия и внук мертвы, а жена отправлена к родственникам. О, как потрясла тебя смерть Туллии! Даже мысль, что жена, ревновавшая тебя к дочери, может испытывать теперь удовлетворение, была тебе невыносима. И ты развёлся, чтобы в уединении сочинять утешение себе. Разве это не доказательство чистой любви? Так распространялся я на Форуме, когда клеветники распустили слухи о кровосмешении. Вспомни — о, переменчивость судьбы! — упрёк, брошенный Клодию».

Далее Тирон рассуждает об ораторском искусстве. «Только мудрый богат» — этот седьмой по Цицерону парадокс стоиков Тирон аргументирует ещё и ссылкой на эпикурейцев: «Ибо богат тот, кто ни в чём не нуждается», — уподобляясь Цицерону, парировавшему Красса: «Богат тот, кто содержит легионы». А затем в формулировках Тирона проступает иная эпоха. Наряду с такими метафорами, как «речь — плоть мысли» и «язык — единственная реальность» (последняя истолковывается как простая метафора уже с натяжкой), он утверждает, что «границы языка и есть границы мира, а значит, оратор богаче Красса после спекуляций и Суллы после проскрипций». Эти вставки, равно как и анахронизмы выдают апокрифичность записей. Становится ясно, что это рассказ, тканью которому служит переплетение Тирона-повествователя, Цицерона — героя повествования, и автора, комментирующего Тирона.

Третья запись датируется убийством Цицерона:

«Сегодня, в первый день Сатурналий, дровосеки валили могучий дуб. Боль сжала мне грудь, и я проклял центуриона Геренния, начальника которого — трибуна По-пиллия (кстати, историк Гримайль ошибочно смешивает их роли), — ты много лет назад защищал от обвинения в отцеубийстве. Я ещё раз проклял Геренния, который по приказу начальника, не только забывшего тот процесс над собой, но и повторившего этим приказом своё преступление, отрубил голову Отца Отечества. Изменники! А ведь верность — главное слово у Цицерона. Судьба немилосердно обрубала ветви твоей жизни: гибель республики, самоубийство Катона (которого именовали «совестью сената», а теперь вот позорное убийство «слова сената»), смерть Туллии, гибель брата… И хотя ты был прав, говоря, что «главное — остаться верным себе, ведь как распорядится судьба, от нас не зависит», но я, удручённый горем, ищу утешение в размышлениях о том, что «скорбь есть состояние души, внутренняя рана; попытаться освободиться от скорби — значит лишиться части души, в скорби же душа живёт и преображается». А можно искать утешение и в том, что некоторым жизнь даруется после смерти, трактуя Цицеронов «Сон Сципиона», где высказано это убеждение, сотерологическим провозвестником христианства».

Поделиться с друзьями: