Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Исповедь на тему времени

Зорин Иван

Шрифт:

Была ранняя весна, от холода руки мёрзли больше, чем ноги, а грачи уже расселись, как на картине Саврасова. На телеге, впереди славы, Николая везли на восток, куда веками ссылали бунтарей, и у него опять было много времени, а земли — с ноготь. «Сначала ищут твоей любви, потом — смерти», — думал он, соглашаясь сквозь сон с чернявым. Теперь по нему звонили так, что дрожали колокольни, но за него больше не молились, и небо не знало о его судьбе.

А это значило, что для него настал судный день.

Он ехал сквозь строй ангелов — это дети на обочине кусали с голоду воздух. «Как живут ваши матери?» — бросил он из повозки. «Хорошо… — донёс ветер. — Они умерли». И опять у государя вспыхнула пощёчина. «Хорошо там, где нас нет…» — закашлял над ухом чернявый. «И не будет…» — эхом подхватил он. А потом картины замелькали,

как в синематографе. Он увидел кривые берёзы, под которыми вместо грибов росли могилы, брошенные деревни, черневшие печными трубами, иссякшие колодцы и купеческий дом с решётчатыми ставнями, в котором ночи выворачивали наизнанку дни. Там его с женой и пока не родившимися у него детьми ведут в подвал, Николай во сне понимает зачем, а тот, что видит сон — нет, и напряжённо вчитывается в чужие морщины, как в строки, которые наливались кровью. Будущее всегда смутно, прошлое — чуть брезжит. Он едва разбирает календарь, в нём жирным крестом перечёркнуто воскресенье. Под этим днём нет числа потому, что Бог проиграл его дьяволу в чёт-нечет. Ещё не наступив, оно уже прошло, это воскресенье, когда он умер, продолжая жить. «Чтобы убить другого, надо прежде убить себя», — понимает Николай, различая перевёрнутую январём шестёрку, за которой скалится зверь. И его опять охватывает ужас, как давным-давно в Царском Селе, когда, ожидая фейерверка, он уснул под глухие пророчества и видел, как в фонтанах на покрасневшей воде вместо «Боже, царя храни» проступило «Мене, мене, текел, упарсин». Ему даже показалось, что он успел прочитать свою роль прежде, чем грянул залп…

Грянул залп, Николай очнулся, переступив через смерть. Он был один. Внизу стреляли пушки, и струи брызгали по небу, как пена эпилептика. Начинались гуляния, пора было выходить, но сон ещё долго держал его в тревожном оцепенении.

А когда Юровский, сосчитав двадцать три ступени, будет скороговоркой читать приговор, он снова увидит его на дне расстёгнутой кобуры. И тогда он поймёт, что время во снах течёт в обратном направлении, подступая с той стороны, откуда сочится судьба, из неизвестности, за гранью которой ему предстоит оказаться через мгновенье.

СВИТОК С ПОМЕТКАМИ НА ПОЛЯХ [29]

У меня выпадают зубы, и я часто вспоминаю стихотворение Хань Юя: «Седые волосы приближают встречу с предками, съедая старость, как жёлтый лист съедает осень, а горизонт — солнце». Что передам я отцу? Что скажу деду? Что у нас сменился Сын Неба? Что он трудится ради Поднебесной так же усердно, как и великий Юй, за девять лет не навестивший сына? Что наш правитель будет прославлен в народных сказаниях, как князь Чжоу? Но что отшельник императору? И что император отшельнику? Я прошёл тысячу ли и не познал ничего, кроме одиночества и печали.

29

Свиток обнаружил в 1936 году Вернер Шмальгаузен у истоков Жёлтой реки.

«Анахорет своей культуры, — замечает Шмальгаузен, — я посвятил себя изучению чужой. Пять лет я брожу по забытым богом местам, рискуя свалиться в пропасть или умереть от лихорадки ради сведений, которые заинтересуют людей, уместившихся в одной комнате. А останься я в Германии, мой голос, возможно, лёг бы на весы истории и не допустил победы человека, имени которого я не желаю произносить».

Со мной — не дальше полёта стрелы — соседствуют степные варвары. В ясную погоду их кочевые шатры хорошо видны со Стены. Дети Синего Неба и далёких звёзд, они не имеют ни малейшего представления об Учителе десяти тысяч поколений и вряд ли думают о шести канонах, когда скачут вокруг дымных костров. У них свои понятия о справедливости. Разве можно судить за это?

«Я презираю наше культуртрегерство, — замечает немец, — эту болезнь подростков».

И я никак не могу взять в толк, за что Мэнцзы ругает Ян Чжу и сердится на Моцзы. Не то чтобы его доводы казались мне неубедительными, напротив, я не вижу причину его страстности, предмет спора выглядит для меня ничтожным. Вслед за Ван Аньши, воздерживавшимся от обвинений,

я не смею порицать мыслителей, чувства которых остаются для меня загадкой.

Поэзия таинственных речений, которая считается теперь безвкусицей, не умерла со своим веком. Каждое время выглядит таинственным в глазах следующих. Мы проповедуем возврат к древнему стилю, мы восхищаемся стариной, но что мы знаем о прошлом? Говорят, даже иероглиф «человек» принято теперь писать иначе, без витиеватых насечек. Время — бабочка, порхающая в бамбуковой роще, наши письмена — пыльца на её крыльях!

«В Реформацию полемика о предопределении была насущным хлебом обывателей, — пишет Шмальгаузен. — Сегодня она превратилась в наказание для студентов-историков. Мир проделал путь от спекулятивных ухищрений к опрощающему рационализму, от рая и ада — к распаду органических молекул».

В молодости мне предлагали сдать экзамен на должность школьного чиновника и разделить удел тех, кто часами сыплет анекдотами из «Бесед и суждений». Я отказался. Придворные философы — птицы в клетке. Заложники чужого мнения, они не могут отступить от кем-то ре-чённого. Но знание известных трактатов — как кувшинка в пруду, которая прикрывает пустынную гладь и опрокидывает, стоит на неё опереться.

Разве люди нашей провинции говорят так же, как выводит кисточка столичных писцов? Разговорная речь опровергает письменную.

«Эту мысль, — следует категоричная ремарка Шмальгаузена, — мы слышали из уст Сократа».

Оуян Сю говорит (пишу по памяти): «Пусть даже зазвучат в просторах между Небом и Землёй дивных девять песней, иль развернётся снова на равнине у Чжолу великое сражение, иль узрю напротив гору Великую, — всё это намного уступает радостям и наслаждениям отшельника». Красивые сравнения! Но это — ложь. Я, искавший нектар в скалах Чжуна и нашедший одиночество вместо бессмертия, предостерегаю от подобной участи. Моя свобода — свобода ветра на пепелище. Уж лучше калечить душу суетными мыслями, уж лучше изнурять себя парадным одеянием с печатью на шнуре. Хотя говорящий не знает. Ведь придворная жизнь была недоступна мне, как яшмовый заяц под коричневым деревом, который толчёт в ступке снадобье на оборотной стороне луны.

Сын человека из Цзоу приучил нас ощущать присутствие прошлого в настоящем как непреходящего в изменчивом. Но настоящее изменяет прошлое точно так же, как и будущее. Скромный проповедник из Цюйфу, он сам после смерти стал Конфуцием. Старания потомков возвеличивают предков. Однако что может знать о Небе один, чего недоступно другому? Что постиг Лао-цзы в сравнении с крестьянином, возделывающим поля и пьющим по праздникам рисовую водку?

Что толку без умолку твердить о гуманности? Даже глухому ясно, что слова прикрывают дурные намерения. Слишком поздно понял я и другую истину. Нет большего счастья, чем привычка, и нет большей радости, чем близкие. От чтения сутулится спина, от множества поклонов немеет тело, и болят зубы от болтовни о ритуале. Что дурного в том, чтобы верить в драконов, кроме бумажных? А в цветок лотоса, исцеляющий от смерти? Учёность избавляет от простодушия, однако не творит чуда.

«Реки разлились, вокруг — половодье, — повествует Шмальгаузен. — В тростниковой хижине пахнет дождём. Проводники отказались идти дальше, и я отпустил их. Четвёртые сутки никуда не выбираюсь. Питаюсь вяленой рыбой с бобами и предаюсь воспоминаниям. Как там сестра? В университете начался семестр. Верно, вдалбливает студентам шипящие суффиксы славянских языков или штудирует с ними платоновские диалоги. Ощущает ли она зыбкость выстроенных нами закономерностей? Наблюдает ли случайность в узоре сложившихся культур?»

Ничтожным лицемерам достаются богатство и власть, а благородным мужам — оправдания собственной нищеты. Где сыщется старик, возразивший этому, и юноша, с этим согласившийся?

«События в Германии, — перекликается отчаянием Шмальгаузен, — ещё раз убеждают в ужасающей нелепости мироустройства. Но как в неё поверить?»

Времена ходят по кругу. К Небесному Правителю ведёт множество дорог. Так вершину горы обвивает паутина тропинок. Оглядываясь, видишь развилки, повороты, спуски, видишь места ненужного отдыха и нерасчётливого бега. Путей много, но людей, идущих по ним, ещё больше. Судеб — как звёзд, и всё же их можно пересчитать. Обречённые, мы повторяем чужие жизни. Кто знает, чью повторяю я? И кто повторит мою?

Поделиться с друзьями: