Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Исповедь одного еврея
Шрифт:

Следуют жуткие картины печального житейского быта этой убогой молодежи, ютящейся по тесным молитвенным домам в мрачнейших условиях невообразимой грязи, скученности, нищеты, развивающихся болезней и пороков. Унизительные условия общественного питания, всецело основанного на началах благотворительности, дополняют этот безотрадный жизненный уклад.

Описывая ешибот в местечке Воложине, который считался главным и лучшим в России, Ковнер останавливается на общих вопросах смысла и целесообразности талмудического воспитания.

«Главная задача ешибота состояла в изучении Талмуда, составлявшем первую и конечную цель жизни еврея… Явление это объясняется многочисленными гонениями, которым евреи подвергались в продолжение многих веков, в особенности во время реформации. Жизнь их до того изобиловала страданиями, что она стала им в тягость; поэтому они превратились в аскетов, в живых мертвецов, и стали искать спасения и утешения в изучении Талмуда и религиозных книг, которые обещают им за это занятие всевозможные наслаждения по крайней мере в лучшем мире. Это настроение духа у евреев,

несколько ослабевшее во время царствования Александра I, возобновилось с большею еще силой при наступившем затем новом порядке вещей. Евреи опять взялись за изучение Талмуда и больше еще замкнулись в заколдованный свой круг. Дух аскетизма, преобладающий во всех ешиботах вообще, с особенной силой развивался в стенах воложинского ешибота, потому что туда приезжали люди взрослые, закаленные в бедности и лишениях, у которых материальная сторона жизни не играла никакой роли. Особенной пользы еврейскому народу воложинский ешибот не приносил и, по своему исключительному направлению, не мог приносить; но зато нравственная сторона его, хотя ложно направленная, сохранилась во всей ее чистоте: ученики были люди строжайшей честности, преданные учению со всей искренностью души, и жаль только, что такое рвение, такая искренность и такие блистательные способности тратились на предметы, не имеющие никакой практической важности. Если бы этой силе давали другое направление, она, без всякого сомнения, принесла бы обильные плоды, и русские евреи не стояли бы на такой низкой ступени сравнительно с их единоверцами в других европейских странах…»

Познав на собственном опыте всю тяжесть этой отжившей педагогической системы и рано оценив ее жизненную стоимость, Авраам-Урия начинает свои скитания по городам и местечкам западного края, пользуясь каждым случаем для приобщения к иной образованности.

V

Безотрадность ранних впечатлений от семейной обстановки мало рассеивалась в этих вольных скитаниях по скученным очагам еврейской бедноты. «Каким грязным и убогим казался мне тогда этот уездный город! — вспоминает через сорок лет престарелый мемуарист свое прибытие в Пинск. — На улицах кипело, как в муравейнике. Кроме евреев, казалось, никого в городе не было. Все в длинных, рваных, засаленных балахонах, с длинными, болтающимися пейсами, в каких-то особенных, еврейского покроя, картузах. Лица у всех измученные, испуганные, отталкивающие; ни на ком не видно и тени улыбки; все куда-то спешат, бегут; еврейский жаргон нараспев режет уши. В особенности раздражает визг евреек-торговок, старых, грязных, в лохмотьях, но в париках и чепцах. Все это возбуждает отвращение и в то же время вызывает невольную жалость к этой нищей массе, цепляющейся за жизнь, работающей и рыскающей с утра до ночи, чтобы насытить свои голодные желудки и покрыть свою голытьбу. И в который уже раз возникал у меня вопрос: чем же живет эта многомиллионная толпа, как сводит концы с концами, какие у нее цели и стремления?»

На неприглядном фоне этих местечек творились жестокие дела. В то время была в ходу «торговая казнь», т. е. публичное наказание плетьми и клеймение преступника. На конной площади воздвигался эшафот; съезжалась в колясках высшая аристократия города; подкатывала под сильнейшим конвоем позорная колесница; преступника с черной доской на груди, оповещающей о его преступлении, взводили на эшафот и привязывали к позорному столбу; стряпчий распечатывал длинный узкий ящичек и извлекал из него трехвостую плеть; читался приговор; преступника раздевали, обнажали с пояса до ног и крепко привязывали к откосной скамейке. По команде начиналась беспощадная яростная экзекуция под оглушительную барабанную дробь, бессильную все же покрыть пронзительные крики наказуемого.

Впечатлительному подростку нелегко было выдержать это зрелище. «Я хотел совсем удалиться, но, окруженный со всех сторон сплошною массою народа, должен был оставаться до конца, и тут только я заметил, как изящные и элегантные панни стояли в своих колясках, чтобы лучше видеть истязание человека. Мне и тогда казалось возмутительным и непонятным, как эти нежные панни, которые, вероятно, в обморок падали от случайного ущемления лапки любимой собачки, которые, конечно, никогда не позволили ни одному постороннему мужчине снять в их присутствии сюртук, здесь публично смотрели с видимым удовольствием на обнаженного преступника, спину которого палач превращал в кровавый бифштекс…» По окончании томительно-долгой экзекуции палач приступал к еще более бесчеловечному обряду клеймения, т. е. удара по лицу преступника острой печатью с вырезными буквами, кровавые следы которых замазывались каким-то несмываемым составом. Все это происходило не в XIII столетии, а в той России, где уже смолк голос Гоголя и призывно звучали сильные голоса «молодой литературы» — Тургенева, Льва Толстого, Достоевского, Некрасова. [Несколько ранее в Виленском раввинском училище Ковнер присутствовал при жестоком наказании розгами одного провинившегося подростка. Четыре сторожа положили его, полураздетого, на снег и громадными пучками розог исполосовали его тело до крови. Директор училища (они назначались не из евреев и пользовались всеми правами государственной службы) не поддался ни на какие мольбы наказанного ученика, в ужасе обещавшего даже выйти из училища, и лично до конца распоряжался на экзекуции. Все эти детские впечатления глубоко врезались в память наблюдательного мальчика. — прим. авт.]

Иногда на улицах города появлялись страшные «ловцы». Частые наборы в эпоху Крымской войны наводили ужас на беднейших евреев, которые в своей национальной

среде несли на себе всю тяжесть рекрутчины. Всесильный в то время кагал, обязанный доставлять требуемый комплект солдат, избавлял своих членов и всех состоятельных лиц от страшной «николаевской» службы, и все ее бремя ложилось целиком на беззащитные семейства. Предназначенные к набору прятались в подземелья, бежали в леса, изыскивали тысячи способов, чтоб укрыться от неизбежных преследований. И вот для поимки их была организована специальная шайка «ловцов», устраивавших засады и облавы и наводивших ужас на бедные еврейские кварталы. Это были беспощадные силачи, не поддававшиеся на подкуп, не ведавшие жалости и отвечавшие жестоким избиением на всякую попытку сопротивления или бегства. Сцены подобных поимок еврейских юношей дополняли безотрадные житейские впечатления западного гетто 50-х гг.

VI

Но в этих густых сумерках гнетущего быта были свои редкие просветы. Художественная натура подрастающего Авраама-Урии прорывалась сквозь толщи талмудической учености и умела находить в окружающем какие-то отзвуки своей тоски по радости, красоте и живой жизни.

Он любил музыку и, к счастью, его религия не только не запрещала ему наслаждаться ею, но содействовала развитию этих вкусов. Еще совсем ребенком он исполнял вдвоем с братишкой молитвенные композиции своего отца на мотивы хоралов Судного дня. Впоследствии в глухом местечке, где он изучал Талмуд на хлебах у сердобольных соплеменников, он услыхал в синагоге молодого кантора, обладавшего замечательным тенором; музыкально образованный, он умел приспособлять к молитвенным текстам арии Мейерберовских опер. И юный талмудист, прослушав однажды в маленькой заштатной синагоге мотивы парижского композитора, не пропускал с тех пор ни одного богослужения с участием этого выдающегося певца.

Впоследствии, в Вильне, эта страсть к богослужебной музыке укрепилась. В главной виленской синагоге появился знаменитый ломжинский кантор, чаровавший прихожан бесподобным голосом и оперными мелодиями. В праздник победы Маккавеев, когда в стенах синагоги допускается, в виде единственного исключения, инструментальная музыка, сладкоголосый кантор с небольшим хором исполнял под аккомпанемент скрипок, флейт и контрабасов арии Мейербера и Галеви на слова молитвенных текстов. Это было в сущности единственное приобщение темной провинциальной паствы к европейскому искусству.

Некоторые художественные впечатления создавались и странствующими проповедниками. Сложные приемы их красноречия имели много общего с театральным искусством и создавали подчас чисто сценические эффекты.

«…Есть проповедники, глубокие знатоки Талмуда, „острые умы“, которые, по оригинальному выражению евреев, способны сводить стену со стеной. Такой проповедник обыкновенно начнет с какого-нибудь библейского текста и загромоздит его множеством вопросов, затем перейдет к другому тексту, который, казалось, никакого отношения к первому не имеет, и также облепит его разными вопросами, доказывая, что в нем нет ни логики, ни здравого смысла. После этого он останавливается на третьем тексте, в котором найдет массу противоречий и недоразумений, и т. д. Но вдруг, ссылаясь на какое-то изречение Талмуда, он выскажет какой-то рогатый силлогизм, и смотришь, после некоторого хитросплетения ума все тексты оказываются согласными между собою, все противоречия исчезли, все вопросы разъяснены, и изречения Библии и Талмуда воссияли в объяснении проповедника ярче солнца. Сопутствуемый одобрительным шепотом аудитории (рукоплескания в молитвенных домах не приняты), проповедник сходит с амвона, и все спешат выразить ему благодарность и уважение пожатием руки.

Бывают проповедники, которые до того умеют наэлектризовать своих слушателей, что доводят последних до рыдания и истерики, в особенности женщин, которые впадают при этом в обморочное состояние, хотя девять десятых из них не понимают премудрости проповедника. Эти проповедники отличаются в особенности в дни поста и раскаяния между еврейским Новым годом и Судным днем, когда религиозные евреи убеждены, что их судьба решается самим Иеговой на небесах. Проповедник прибегает обыкновенно к следующему эффекту: он, точно в экстазе, среди проповеди бросается к священному ковчегу, в котором хранится писанное на пергаменте Пятикнижие Моисея, порывисто сдвигает закрывающий его занавес и с рассчитанным пафосом и громким рыданием открывает ковчег. В такой момент всех присутствующих охватывает какой-то священный ужас, поднимается вопль, и все голоса сливаются в общее рыдание. В эту минуту, я уверен (сужу по себе), все слушатели искренно раскаиваются в вольных и невольных грехах, делаются временно нравственно чище, разумеется, только до первого столкновения с окружающей гнетущей жизнью…»

VII

И наконец, наряду с музыкой и проповедью, действовала еще одна притягательная сила, наиболее мощно выводившая из заколдованного круга повседневных и тягостных впечатлений. Это была светская литература, начинавшая в то время проникать сквозь крепкие стены гетто, к ужасу приверженцев старины и предания. Вместе с первыми литературно-политическими газетами на древнееврейском языке стали проникать в Россию и различные брошюрки на всевозможные свободные темы. Стихи, рассказы, романы, биографии, путешествия, общедоступные работы по астрономии, химии или физиологии, наконец, переводные произведения вроде «Парижских тайн» Эжена Сю или «Телемака» Фенелона — все, от естествознания до мифологии, — здесь впервые излагалось на библейском языке. И если приверженцы старины открыли гонение на эти еретические «книжонки», отвлекающие от изучения Талмуда, молодое поколение радостно вырвалось из замкнутых оград национальной философии на просторы общечеловеческих интересов.

Поделиться с друзьями: