Исповедь старого дома
Шрифт:
— Ну и продолжала бы сниматься! — буркнула актриса. Не в ее правилах идти на попятный.
— Ты же сама говорила о том, что играть надо в театре, а не перед камерой. Вот я и иду в театр.
— Иди! Кто тебе мешает? Только в театре, знаешь ли, тоже сегодня густо, завтра пусто. Сейчас ты прима, а через час с волнением ищешь свою фамилию в листе распределения ролей. Надо не забывать создавать себе тылы, Нука!
— Так, как ты, да?
— А почему бы и нет?
Нука пристально смотрела на мать. Так долго, так пронзительно все понимая, что той даже стало не по себе. Потом молодая женщина усмехнулась и сказала почти беспечно:
— А знаешь, я бы, наверное, смогла, мама, если бы только… — Она надолго замолчала.
— Если
Дочь снова усмехнулась и произнесла совсем другим тоном: тяжело, удрученно. И куда только подевалась секундная беспечность?
— Если бы я его не любила. И еще… Перестань, в конце концов, называть меня Нукой!
Подобные разговоры повторялись через день. То ли Алевтине Андреевне действительно хотелось научить свое чадо уму-разуму, то ли ей не хватало эмоционального живого общения, а возможно, она испытывала желание снова остаться в одиночестве и, соблюдая приличия, пыталась выжить дочь из своей квартиры.
Во всяком случае, не выдержав нотаций и бесконечных упреков, Нука действительно съехала, и никаких сожалений по этому поводу ее мать не испытывала. Она упорхнула из-под родительского крылышка в пятнадцать лет, сама строила себе дорогу жизни. И преуспела: знала, чего хочет, и упрямо шла к своей цели. А чего хочет Нука? Доказать, что она впереди планеты всей? Забраться на вершину? Пусть попробует. Только вряд ли что-то получится.
У Алевтины Андреевны имелись причины думать именно так. Она, конечно, не отрицала, что и среди нового поколения актеров были по-настоящему талантливые и многообещающие люди, но все же глубины и пронзительности, свойственной ученикам старой школы, она в них не замечала. А может быть, просто время стало другим. Возможно, не актеры стали более поверхностными, а публика менее взыскательной: требовала развлечений, необременительных для души. А ломать комедию, по мнению Алевтины Андреевны, было куда проще, чем достоверно изображать шекспировские страсти.
«Конечно, на Нуку народ пойдет, — рассуждала она. — Да что там пойдет: побежит. Громкое имя — залог успеха, а имя у нее, бесспорно, есть. Ну, придут, ну, посмотрят. И что? Объявят ее новым Смоктуновским, или Жеймо или, на худой конец, Панкратовой? Нет. Побегут дальше за новыми впечатлениями и за следующими именами. Но никто не станет с трепетом следить за каждым ее движением и вдохновенно ловить любое слово, не будет переключать канал со своего любимого сериала на какой-то фильм лишь из-за того, что в нем снималась Анна Кедрова. Медея, Бланш — роли, безусловно, не проходные. В них можно и блеснуть, и даже оставить глубокий след в истории театра, но все же для настоящего триумфа они не подойдут. Да и любая другая роль, даже самого известного и значимого литературного персонажа, не станет знаковой и не позволит Нуке обрести то, чего достигла ее мать. Для этого нужно совершенно другое признание: признание всеобъемлющее, не отдельных людей, а толпы. Такое, чтобы и мастодонты сцены, и начинающие актеры, и монтажеры, и режиссеры, и все-все выпускающие работники театра, и, конечно же, зрители сошлись бы в едином порыве. Тогда зал застынет в напряженном предвкушении, чтобы спустя мгновение выдохнуть трепетно, восхищенно: «Это она!»
20
— Имя-то у нее есть?
— Что?
Михаил непонимающе посмотрел на собеседника. Он так увлекся воспоминаниями, что забыл, где находится.
Он по-прежнему сидел в изголовье кровати в больничной палате. Они о чем-то говорили с отцом Федором. Ах да, о любви. О том, что он, Михаил, ее вовсе не потерял. Может, и прав немощный старец, может, и живо еще чувство. А иначе почему так ноет в груди, почему что-то застилает глаза и почему так нежно и осторожно произносит Михаил родное и далекое:
— Аня.
— Расскажи мне.
Прозвучало как приказ. В слабом голосе даже послышалась давно утраченная твердость.
Михаил давно закрыл
свою душу от посторонних. Внешняя оболочка начищена — и ладно. Он настолько привык к эпитетам, которые не скупясь раздавала ему пресса, что иногда забывался и всерьез начинал считать себя «баловнем судьбы», «охотником за удачей, поймавшим ультрамариновую птицу» или без замысловатых сравнений просто «гениальным продюсером».Действительно, жаловаться на жизнь было грешно: деньги — в избытке, женщины — в очереди, а в телефоне — сотня номеров разных приятелей, готовых и прийти на помощь, и скрасить одиночество. Только почему же так часто от этого одиночества, сдобренного пустыми разговорами и полными стаканами, становилось тошно и в прямом, и в переносном смысле?
Бывало, ему казалось, что он окончательно смирился с потерей Ани. Читая об ее успехах или приходя на спектакли, он радовался и гордился уже не так, как гордятся родным человеком. Он походил скорее на толкового менеджера, которому льстят успехи его протеже. Любая выпорхнувшая из-под твоего крыла певчая птичка всегда будет напоминать людям о том, кто ее сделал. Взлет бывшей жены играл на руку профессиональным амбициям Михаила. Теперь никто не мог обвинить его в низкопробности сериалов, ведь в них снималась сама Кедрова. С ним уже не отказывались работать именитые режиссеры, у него с удовольствием снимались известные актеры, а его имя в титрах заранее обеспечивало очередной картине зрительский успех.
Дважды он находился в нескольких шагах от женитьбы. В первый раз его остановила радость претендентки, когда он сообщил о невозможности ребенка. Девушка, казалось, испытала облегчение и начала счастливо стрекотать какую-то ерунду об испорченной фигуре, бессонных ночах и сопливых младенцах. Миша тогда вспомнил полные слез большие глаза и растерянный голос:
— Женщина всегда хочет родить от любимого мужчины, а ты предлагаешь мне самой отказаться…
Михаил помнил: Анна тогда была полностью раздавлена. И он предполагал, что прежде чем чаша весов между ним и ребенком склонилась в его пользу, жена провела немало бессонных ночей. А новая претендентка даже не попыталась скрыть радости по поводу того, что ей никогда не придется рожать.
Второй раз Михаил бросил невесту буквально на пороге загса. Хотя тогда в столице не осталось ни одного издания, не попытавшегося представить его в неблаговидном свете, он ни разу не пожалел о содеянном. А как он должен был поступить?
Брызги шампанского, поздравления, легкий мандраж и треп ни о чем в ожидании, когда произнесут твою фамилию и распахнут двери зала торжественных событий. И в этот волнующий миг восхитительная ручка в белой перчатке вытянула указательный пальчик и произнесла недовольно-растерянным тоном:
— Кто это?
Михаил обернулся и увидел пожилую женщину, которая немного растерянно рассматривала публику в зале, не решаясь присоединиться к веселой толпе. Михаил расплылся в улыбке:
— Моя мама.
— Твоя мама? — недовольно протянул голосок.
Миша сначала решил: удивилась, он же не предупредил. Хотя разве о таком предупреждают? Но объяснил все-таки:
— Да. Я за ней водителя послал. Пойдем, я тебя познакомлю.
Миленькая головка с дорогущей диадемой в прическе разъяренно зашипела и сразу же стала походить на медузу Горгону:
— Ты же говорил: она не в себе.
— Не волнуйся, малыш, сейчас у мамы хороший период, и она будет рада за нас.
— Рада? Хороший период? Ты пригласил на мою свадьбу сумасшедшую и говоришь, что у нее «хороший период»?!
Михаил побагровел. Единственное, о чем он жалел впоследствии, — это о том, что сдержался и не оставил отпечаток своей ладони на щеке. На лице, которое мгновенно стало чужим и не просто некрасивым, а омерзительным. Конечно, в этом случае его имя полоскали бы в прессе еще дольше и беспощаднее, но сам Михаил, возможно, смог бы испытать чувство полного удовлетворения.