Исповедь
Шрифт:
Младшего брата отца звали Левой. Но я ведь тоже ношу это имя, а мог бы и по фамилии быть Иониным. При рождении (в 1936 году в Ленинграде) я был записан по маминой фамилии Тимофеевым: брак родителей не был тогда еще формально зарегистрирован. Мама как-то объяснила мне со смехом, но немного смущаясь, словно была в чем-то виновата: мол, в те годы регистрировать браки было не модно. Видимо, тогда не пригасло еще «революционное отрицание лживой буржуазной морали». Многие фактически жили как муж и жена, под одной крышей: совместное хозяйство, дети и всё такое… но так, без формальностей, так сказать, на взаимном доверии. Но в конце концов власти «навели порядок»: с июля 1944 года действительным стал признаваться только официально зарегистрированный в ЗАГСе брак и признание отцовства без официальной регистрации с этого момента было невозможно. Так или иначе, но сразу после войны мои родители брак зарегистрировали, «расписались». Мама стала Иониной. Я перешел
Думаю, моему мудрому и чуткому отцу, только-только проехавшему по странам, пережившим ужас холокоста, интуиция подсказывала реальную возможность государственного антисемитизма и дома, на родине. От Сталина можно было ожидать чего угодно. Михоэлс был убит позже, в январе 1948 года, и тогда это убийство действительно стало кровавым знаком начала широкой кампании антисемитизма, которая официально называлась «борьбой с космополитами», во всех сферах общественной жизни. Но и задолго до этого ходили слухи о возможной депортации евреев в Сибирь. Депортация некоторых малых народов (чеченцы, ингуши, месхи, крымские татары), уже к тому времени состоявшаяся, показывала, как это запросто возможно.
В автобиографиях отец писал коротко: родился 21 октября 1905 г. – и всё. Между тем в метрической книге Санкт-Петербургской синагоги запись более развернутая: «Родился: Ионин Михаил (Мендель) Борисович (Беркович), мать: Ионина (Берлин) Амалия (Малка) Марковна (Нахимовна). Родился 21.10, обрезан 28.10.1905, обрезание совершил Исаак Данциг, слонимский мещанин (один из постоянных моэлей. – Л. Т.)». Я уже говорил об интонационной и лексической ценности скупого языка документов. Сама лексика этого документа свидетельствует: человек родился вовсе не в том мире, в каком ему предстояло прожить жизнь.
В паспорте национальность отца была, конечно, указана, и, хотя он не говорил ни на идиш, ни на иврите, он всегда очень четко понимал себя евреем и потому никогда не чувствовал себя в безопасности. Думаю, он и с мамой расписался, чтобы она как супруга и наследница была бы в полном праве. Ну хотя бы вправе распоряжаться собственностью – так, на всякий случай, мало ли что. Про меня же, поди, решили, что лучше мне носить безукоризненно русскую фамилию. Что довольно наивно, поскольку Ионины – фамилия тоже вполне русская: в российской истории немало Иониных без каких бы то ни было еврейских предков – и ученые, и дипломаты, и т. д. А случись что, Тимофеев все равно сын еврея Ионина – и разные фамилии не спасут (об этом еще и здесь будет).
Впрочем, у родителей, возможно, был другой ход мысли, с антисемитизмом напрямую не связанный: меня оставили Тимофеевым потому, что кто-то из них или они оба суеверно опасались, как бы Лева Ионин номер два не повторил судьбу первого.
Младший из братьев Иониных был любимцем семьи. Всего у бабушки Амалии было пятеро детей: старший – Наум, потом Берта, потом Миша и Веня. И наконец, Лева – как говорили, самый красивый, самый умный, самый талантливый. Он погиб совсем молодым в начале тридцатых. По семейному преданию, во время отдыха в Батуми его отметила своим вниманием некая своевольная местная красавица. А к ней, как оказалось, давно неравнодушен был «хозяин» всего черноморского побережья, друг Сталина и Берии, известный Нестор Лакоба. Бурный роман местной женщины и приезжего молодого еврея «хозяину», понятно, не понравился. И однажды рано утром в номер на третьем или четвертом этаже гостиницы, где после романтической ночи отсыпался счастливый любовник, тихо вошли несколько чекистов, взяли его за руки и за ноги и выбросили вниз с балкона…
Нет, бесплотное слово «предание» здесь неуместно. Грубая, вполне реальная, кровавая быль – вот что это такое: все произошло в присутствии Миши, моего будущего отца. Он крепко спал, и это, видимо, спасло ему жизнь. Когда он проснулся, чекисты были уже в дверях и тут же, не обернувшись на него, ушли, тихо прикрыв за собой дверь. Спросонья плохо понимая, что происходит, он позвал Леву… но Левы уже не было. «Пьяный упал с балкона». И отец потом всю жизнь писал в автобиографиях: младший брат погиб от несчастного случая. А что еще он мог писать?
Для всей семьи Левина гибель была страшным горем. От Амалии Марковны сначала всё скрыли: муж и дети говорили, что Лева, который открыто выражал свою нелюбовь к большевистским порядкам, успешно бежал через границу в Турцию и дальше в Америку. «И хорошо, а то бы его здесь посадили». И бабушка верила. Но только до тех пор, пока Берта, родив сына, не назвала его Левой (евреи ашкенази не дают новорожденным имена близких родственников, если те еще живы). И когда через два года я родился, никто не раздумывал над именем – оно само собой разумелось.
Теперь, когда я пишу эти заметки, я очень хорошо вижу, что совсем не все знаю об отце, не все
стороны его жизни были мне открыты. Вот хотя бы гибель его младшего брата – я всегда знал о ней в самых общих чертах: погиб во время отдыха на юге. Где, как, что – никто никогда не говорил. В подробностях эту историю поведала мне мама только уже после смерти отца. И еще позже все подтвердил Наум, которого я навестил в Питере в начале восьмидесятых (от него я и услышал фамилию Лакоба). Почему-то о подробностях этой истории говорить было не принято. И никогда ни от кого я не слышал, где и как Лева похоронен. Притом что могилы всех остальных Иониных – вон они, известно где, я в разное время и побывал на каждой. И у меня иногда возникают апокрифические сомнения: может, Лева тогда и впрямь сбежал в Америку? А нас с кузеном назвали его именем так, для прикрытия? Все возможно. Времена, в какие я прожил свою жизнь, всегда были как минимум двусторонними: может, все было так, как об этом помнят и говорят сегодня, но, может, все как раз было совсем-совсем иначе. С какой стороны посмотреть.В советские времена в автобиографии, написанной для «личного дела», следовало коротко упомянуть всех ближних родственников. О своем старшем брате отец писал: «Брат Ионин Наум Борисович 1900 г. р. работает коммерческим директором, в какой организации не знаю. В 1938 году был арестован, провел в заключении 6 месяцев и был освобожден без суда».
Чтобы при написании автобиографии не попасть впросак, видимо, надо было придерживаться некоторых законов жанра: писать, конечно, ничего не утаивая… но и сообщая как можно меньше подробностей – чтобы не возникало лишних вопросов. Написать о близком родственнике, мол, не знаю, чем занимается, было бы подозрительно. У Первого отдела могли возникнуть вопросы: что там такое за этим вашим незнанием? Может, что-нибудь скрываете? Пришлось бы специально объясняться. А вот не знать, в каком учреждении работает брат… да мало ли, живем в разных городах, у каждого своя семья, свои заботы, видимся редко, мол, особенно в жизнь брата никогда не вникал. Не то чтобы место работы Наума было тайной (насколько я помню, он много лет и до самой пенсии работал в ДЛТ – крупнейшем питерском универмаге той поры, и отец, конечно, знал это), а все-таки лучше ничего конкретно не указывать. Чтобы не возникало какого-то специального интереса, чтобы не было адреса для каких-нибудь запросов «по линии Первого отдела». То же самое и с арестом Наума в 1938 году. Совсем не упомянуть – опасно, мало ли что им известно: скажут, почему утаил? А так, арестовали, выпустили без суда… что еще?.. ничего не знаю.
Заметим, что в справочниках «Весь Петроград – 1924» и «Весь Ленинград – 1925» Наум Ионин указан как «торговец», имевший свою торговую точку на Сенном рынке. Надо было об этом где-нибудь упоминать? Ой, да где он этот «Весь Петроград-Ленинград», кто помнил его в пятидесятые годы – было, не было? И никто, конечно, не помнил, что Наум провел несколько месяцев в тюрьме еще и в конце 20-х годов, в кампанию, оставшуюся в народной памяти как «золотуха». Тогда, свернув НЭП и оказавшись на грани финансового банкротства, советские власти принялись «трясти» вчерашних предпринимателей-нэпманов: сотрудники ОГПУ врывались в квартиры, обыскивали, переворачивали все вверх дном, изымали все наличные ценности (золотые, серебряные изделия и украшения, камни, валюту и т. д.), а хозяина уводили с собой и держали в тюрьме, пока родственники или друзья не приносили выкуп в сумме, соответствовавшей представлению чекистов о богатстве предпринимателя. У наиболее состоятельных конфисковывали вообще всё, а самих отправляли на Соловки, иных расстреливали. Наума все же выпустили: был ли уплачен выкуп или он доказал, что взять нечего, – не знаю… Так или иначе, но о том его аресте даже и в семейных преданиях упоминать было не принято: само слово «нэпман» было смертельно опасным.
Этот принцип: «минимум информации вовне» был основой личной безопасности советского человека: меньше разговоров о твоем и твоих близких прошлом, о вашей частной жизни – меньше опасность, что в этом прошлом, в этой жизни начнут копаться, задавать вопросы, до чего так охоч был тот самый Первый отдел и его многочисленные осведомители (вопрос: «А что ты делал до 17-го года?» и теперь еще бытует в русской речи как ироническая идиома).
Но при такой принципиальной сдержанности (если не сказать скрытности) и детям не полагалось знать лишнего и многое оставалось «не для детских ушей». Дети же, вырастая, погружались в собственные заботы, и им уже было не до семейных тайн – даже тогда, когда стареющие предки готовы были ими поделиться. Теряя память о прошлом, люди становились вполне «советскими». Старики умирали, и с ними умирали знания об их жизни, об их времени, умирали и прежние представления о том, «что такое хорошо и что такое плохо». Ионины еще не были вполне советскими, даже мой отец, «номенклатурный совслужащий», в 1946 году посчитавший нужным вступить в партию. Но наше поколение – мы уже совершенно советские люди, безо всяких кавычек. Мы не только «под собою не чуем страны». Мы вообще люди без частной памяти: ее в нашем сознании заместили всеобщие мифы – о революции, о социалистическом строительстве, о Великой Победе и т. д. и т. п.