Исповедь
Шрифт:
Я познакомился в Шамбери с одним старым лионцем, очень хорошим человеком, по фамилии Дювивье, который во времена Регентства{116} служил в таможне, а потом, не имея ничего другого, поступил в налоговое управление. Он когда-то жил в свете, был талантлив, имел знания, отличался мягкостью и вежливостью в обращении, знал музыку; так как мы работали в одной комнате, то особенно подружились, находясь среди неотесанных медведей, окружавших нас. У него были в Париже корреспонденты, присылавшие ему всякие пустячки – эфемерные новинки, неизвестно откуда появляющиеся и неизвестно как исчезающие, – безделицы, о которых никогда больше не вспоминают, после того как о них перестанут говорить. Я несколько раз приглашал его обедать к маменьке; поэтому он немножко ухаживал за мной и, чтобы быть приятным, старался заинтересовать меня всем этим литературным вздором, всегда внушавшим мне такое отвращение, что я сам никогда в жизни не читал ни одной из таких новинок. Чтобы не огорчать его, я брал эти драгоценные листки, совал их в карман и вспоминал об этом, лишь когда испытывал потребность, для которой они только и пригодны. К несчастью, одна из этих проклятых бумажек осталась в кармане куртки моего нового костюма, который я надевал раза два или три, чтобы не отставать от других служащих. Это была довольно плоская янсенистская пародия на прекрасную сцену из «Митридата» Расина{117}.
Они, видимо, нашли, что рубашки мои тоже пахнут ересью, потому что из-за проклятой бумажонки было конфисковано все, и я так никогда и не мог добиться ни сведений о моих бедных пожитках, ни их возвращения. Таможенные чиновники, к которым я обращался, требовали столько всяких объяснений, справок, удостоверений, записок, что, тысячу раз потерявшись в этом лабиринте, я вынужден был бросить все. Я очень жалею, что не сохранил протокола таможни в Руссе: этот документ занял бы видное место среди тех, собрание которых должно быть приложено к моему сочинению.
Эта потеря заставила меня немедленно вернуться в Шамбери, отказавшись от занятий с аббатом Бланшаром. Хорошенько взвесив все и убедившись, что несчастья преследуют меня во всех моих начинаниях, я окончательно решил остаться с маменькой, разделить ее судьбу и не беспокоиться без всякого толку о будущем, для которого я ничего не могу сделать. Маменька приняла меня так, словно я привез с собой сокровища. Постепенно она восстановила мой маленький скромный гардероб, и мое несчастье, довольно тяжелое для нас обоих, было очень скоро забыто.
Хотя эта неудача и охладила меня к моим музыкальным планам, я все-таки не перестал изучать своего Рамо и с большим трудом добился наконец того, что начал понимать его и сочинять небольшие пьески, успех которых ободрил меня.
Граф Бельгард, сын маркиза д’Антремона, возвратился из Дрездена после смерти короля Августа{118}. Он долго жил в Париже, страстно любил музыку и был влюблен в произведения Рамо. Брат его, граф Нанжи, играл на скрипке; графиня де ла Тур, их сестра, немного пела. Это обстоятельство способствовало тому, что в Шамбери музыка вошла в моду; стали устраивать нечто вроде публичных концертов; дирижированье сперва хотели передать мне; но потом, заметив, что мне это не под силу, устроили иначе.
Я все время писал для этих концертов пьески своего сочинения и, между прочим, написал кантату, которая всем очень понравилась. Пьеса получилась не особенно высокого качества, однако она изобиловала новыми мотивами и эффектными местами, чего от меня не ожидали. Эти господа не могли поверить, что я, так плохо читая ноты, могу сочинять сносно, и решили, что я пользуюсь чужим трудом. Желая проверить это, Нанжи пришел ко мне однажды утром с кантатой Клерамбо, которую он, по его словам, транспонировал, чтобы удобней было петь, и для нее необходимо было написать новую басовую партию аккомпанемента, поскольку в результате транспозиции аккомпанемент Клерамбо стал неисполним. Я ответил, что работа эта серьезная и ее нельзя исполнить тотчас. Он подумал, что я хочу отделаться, и стал уговаривать меня, чтобы я написал хотя бы аккомпанемент для речитатива. Я написал, конечно, плохо, потому что для любой работы, чтобы сделать ее хорошо, мне нужны спокойствие и свобода; но я написал, во всяком случае, по правилам, и, так как это было в его присутствии, он не мог сомневаться, что элементарные основы композиции мне знакомы. Таким образом, я не потерял учениц, но немного охладел к музыке, видя, что при устройстве концертов обходятся без меня.
Приблизительно тогда же, после заключения мира, французская армия совершила обратный переход через горы. Многие офицеры пришли навестить маменьку, и среди них граф де Лотрек, полковник Орлеанского полка, впоследствии полномочный посланник в Женеве, а в конце концов маршал Франции. Она представила меня; на основании ее рассказов он как будто очень заинтересовался мною и надавал мне кучу обещаний, но вспомнил о них только в последний год своей жизни, когда я уже не нуждался в нем. Молодой маркиз де Сенектер, отец которого был тогда посланником в Турине, тоже проезжал в это время через Шамбери. Он обедал у г-жи де Ментон; я тоже обедал у нее в этот день. После обеда разговор зашел о музыке: маркиз хорошо знал ее. Тогда была новинкой опера «Иевфай»;{119} он заговорил о ней; принесли ноты. Он сильно смутил меня, предложив мне исполнить эту оперу вдвоем; открыв ноты, он попал на знаменитое место в два хора:
Земля, и ад, и даже небо —Трепещет все перед творцом.Он спросил меня: «Сколько вы хотите пропеть партий? Я возьму на себя эти шесть». Я еще не привык тогда к французской легкости и хотя напевал иногда с грехом пополам партитуры, но никак не мог взять в толк, как может один человек исполнять одновременно не только шесть партий, но хотя бы две. В музыке самое для меня трудное – это быстро перескакивать с одной партии на другую, в то же время зорко следя за всей партитурой. Так как я постарался отделаться от этого предложения, г-н Сенектер, видимо, подумал, что я в музыке ничего не смыслю. Вероятно, для того чтобы проверить, так ли это, он предложил мне положить на ноты песню, которую он хотел преподнести м-ль Ментон. Я не мог отказаться. Он пропел песню; я записал ее, даже не заставив много раз повторять. Потом он прочитал ее и нашел, что она записана совершенно точно и правильно. Он заметил мое смущение и с удовольствием похвалил меня за этот маленький успех. Дело, однако, было очень просто. В сущности, я очень хорошо знал музыку; мне не хватало только умения схватывать с первого взгляда, которое ни в чем мне не давалось и которое в музыке приобретается только тщательным упражнением. Как бы то ни было, я был тронут благородным старанием графа изгладить из памяти других и из моей собственной впечатление от моей маленькой неудачи. Лет через двенадцать или пятнадцать, встречаясь с ним в разных домах Парижа, я не раз хотел напомнить ему об этом случае и доказать, что храню о нем воспоминанье. Но с тех пор граф лишился зрения, и, боясь огорчить его напоминанием о его прежней зоркости, я молчал.
Я приближаюсь к тому моменту, с которого начинается переход от моей прошлой жизни к теперешней. Некоторые дружеские отношения того времени, сохранившиеся до сих пор, особенно для меня драгоценны. Они часто заставляют меня пожалеть о том периоде счастливой неизвестности, когда люди, называвшие себя моими друзьями, действительно были ими и любили меня ради меня самого, из чистого доброжелательства, а не из тщеславного стремления быть близким к известному человеку или ради тайного желания иметь благодаря этому больше возможности вредить ему. К этому времени относится начало моего знакомства с моим старым другом Гофкуром, которого я сохранил навсегда, несмотря на все усилия отнять его у меня. Сохранил навсегда! Увы, нет. Недавно я потерял
его. Но любовь его ко мне прекратилась только вместе с его жизнью. Г-н де Гофкур был одним из самых любезных людей, когда-либо живших на свете. Невозможно было не полюбить его, жить вместе с ним и не привязаться к нему всем сердцем. Никогда не встречал я более открытого, более ласкового лица, выражавшего больше ясности духа, больше чувства и ума и внушавшего больше доверия. Самый сдержанный человек с первого же взгляда не мог побороть в себе желание тесно сблизиться с ним, как будто знал его двадцать лет; и хотя обычно я крайне смущаюсь в присутствии новых лиц, с ним я в первую же минуту почувствовал себя свободно. Его тон, манера говорить, его речь вполне гармонировали с его лицом. Голос его – отчетливый, звучный, прекрасного тембра бас, – чудесный голос чаровал слух и проникал в сердце. Невозможно было обладать веселостью более ровной и мягкой, грацией более естественной и простой, талантами более приятными и развитыми с большим вкусом. Прибавьте к этому не только любящее, но даже слишком любвеобильное сердце, характер услужливый, но недостаточно разборчивый, готовность ревностно служить своим друзьям или, верней, делаться другом тех, кому можно быть полезным, уменье с великим участием заниматься делами других, в то же время весьма искусно устраивая свои собственные. Гофкур был сыном простого часовщика и сначала сам был часовщиком. Но его наружность и достоинства призывали его в иную сферу, куда он не замедлил вступить. Он познакомился с г-ном де ла Клозюром, французским резидентом в Женеве, и подружился с ним. Последний доставил ему другие полезные знакомства в Париже, благодаря которым Гофкур получил подряд на поставку соли из Вале{120}, что принесло ему двадцать тысяч ливров ренты.В кругу мужчин его удача – довольно большая – этим и ограничилась; зато у женщин он был нарасхват; он имел возможность выбирать и поступал, как ему нравилось. Особенно редким и похвальным его качеством было то, что, имея связи в разных слоях общества, он везде был любим, везде желанен, нигде не вызывал ничьей зависти или ненависти; и я уверен, что до самой своей смерти он не имел ни одного врага. Счастливый человек! Каждый год приезжал он на воды в Экс, где собирается лучшее общество из соседних провинций. Находясь в дружеских отношениях со всем дворянством Савойи, он приезжал из Экс-ле-Бен{121} в Шамбери навестить графа Бельгарда и его отца, маркиза д’Антремона, у которого маменька сама познакомилась с ним и познакомила меня. Это знакомство, казалось, должно было кончиться ничем и на долгое время было прервано, но оно возобновилось в обстановке, о которой я скажу потом, и перешло в настоящую привязанность. Этого довольно, чтобы я был вправе говорить о друге, с которым был так тесно связан; но даже если я не был лично заинтересован в сохранении его памяти, то считал бы нужным для чести человеческого рода увековечить память человека, столь обаятельного и счастливого от рождения. Как будет видно из дальнейшего, этот очаровательный человек, подобно другим, имел свои недостатки; но если б он не имел их, то, может быть, нравился бы менее. Чтобы быть интересным, он должен был иметь нечто такое, что приходилось ему прощать.
Другая связь, возникшая в то же время, не прекратилась и продолжала обольщать меня надеждой на земное счастье, с таким трудом угасающей в человеческом сердце. Г-н де Конзье, савойский дворянин, тогда еще молодой и привлекательный, вздумал учиться музыке или, вернее, познакомиться с тем, кто преподавал ее. Обладая умом и вкусом к изящным искусствам, он имел кроткий характер и потому отличался обходительностью, а я очень ценил в людях это качество. Мы подружились [14] . Зародыши литературных и философских идей, начинавших уже бродить в моей голове и ждавших для своего полного развития только обработки и соревнования, получили это в общении с г-ном де Конзье. Он не имел особенного влечения к музыке; это было для меня благом: часы занятий проходили в чем угодно, но только не в исполнении сольфеджий. Мы завтракали, болтали, читали разные новинки и – ни слова о музыке. Переписка Вольтера с прусским наследником {122} наделала в то время много шума; мы часто беседовали об этих двух знаменитых людях, из которых один, взойдя на трон незадолго до этого, уже отчасти проявил себя таким, каким должен был сделаться впоследствии, а другой, в то время вызывавший такое же осуждение, как теперь – восторги, заставлял нас искренно сочувствовать несчастьям, которые, казалось, преследовали его и которые так часто являются уделом великих талантов. Прусский монарх был не очень счастлив в молодости, а Вольтер, казалось, был создан для того, чтобы никогда не быть счастливым. Интерес, который мы питали к тому и другому, распространялся на все, что имело отношение к ним. Ничто из того, что писал Вольтер, не ускользало от нас. Мой интерес к его произведениям вызывал во мне желание научиться писать изящно и стараться подражать прекрасному слогу этого автора, который восхищал меня. Немного позже появились его «Философские письма». Они, конечно, не являются лучшим его произведением, но именно они развили во мне любовь к знанию, и эта зародившаяся страсть с тех пор уже не угасала.
14
Я видел его впоследствии и нашел совершенно изменившимся. Что за великий чародей г-н де Шуазель! Ни один из моих старых знакомых не избежал его колдовства. (Прим. Руссо.)
Но для меня еще не настало время предаться ей целиком. Я сохранял еще некоторое легкомыслие, жажду скитаний, не исчезнувшую, а лишь уменьшившуюся, так как она находила себе пищу в образе жизни г-жи де Варане, слишком шумном для моего характера, любившего уединение. Толпа незнакомых лиц, ежедневно стекавшихся к ней со всех сторон, и моя уверенность, что все эти люди ищут только возможности надуть ее, каждый на свой манер, делали мое пребывание в доме настоящим мучением. С тех пор как я наследовал Клоду Анэ в доверии его госпожи и ближе присмотрелся к состоянию ее дел, я увидел ухудшение, испугавшее меня. Сотни раз я укорял, просил, настаивал, умолял – все напрасно. Я бросался к ее ногам, ярко изображал угрожающую ей катастрофу, горячо увещевал ее изменить систему своих расходов, начиная с меня, потерпеть немного, пока она еще молода, не увеличивая количества долгов и кредиторов, чтобы на старости лет не подвергаться преследованиям и не очутиться в нищете. Чувствительная к искренности моего порыва, она умилялась вместе со мной. Она не скупилась на самые прекрасные обещания, но стоило появиться какому-нибудь проходимцу, и в одно мгновение все было забыто. После тысячи доказательств бесполезности моих увещаний – что мне оставалось делать, как не закрыть глаза на бедствие, которое я не мог предотвратить? Я стал удаляться от дома, дверь которого не в силах был охранять, совершая небольшие путешествия в Нион, в Женеву, в Лион; заглушая мое тайное горе, они в то же время увеличивали его причину, ибо вводили меня в расходы. Могу поклясться, что ради экономии с радостью переносил бы всевозможные лишения, если бы маменька действительно извлекала из этого пользу. Но, уверенный, что то, в чем я отказал себе, достается каким-то негодяям, я злоупотреблял ее щедростью, чтобы урвать у них хоть частицу, и, как собака, возвращающаяся с бойни, уносил свой клочок от куска, которого не мог спасти.