Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Единственной поддержкой против всего этого, как в Люксембургском дворце, так и в Тампле{417}, был у меня только кавалер де Лоранзи, заявлявший, что он считает себя моим другом; но еще более он был другом д’Аламбера, под сенью которого слыл среди женщин великим геометром. К тому же он был чичисбеем или скорей угодником графини де Буффле, большой приятельницы д’Аламбера; кавалер де Лоранзи существовал только ею и для нее. Итак, никто из окружавших герцогиню Люксембургскую не старался сгладить мои нелепые промахи; напротив, все как будто сговорились вредить мне в ее мнении. Однако, помимо того, что она пожелала взять на себя хлопоты относительно издания «Эмиля», она дала мне в то же время еще одно доказательство своего интереса и доброжелательства, и я поверил, что, даже наскучив мной, она сохранила и навсегда сохранит ко мне чувство участия, обещанное мне на всю жизнь.

Решив, что можно полагаться на такую приязнь, я в беседе с герцогиней стал облегчать свое сердце признанием во всех своих ошибках, ибо держался с друзьями нерушимого правила показывать им себя в точности таким, каков я есть, – ни лучше, ни хуже. Я рассказал о своей связи с Терезой и обо всем, что из этого последовало, не умолчав и о том, как я поступил

со своими детьми. Она приняла мою исповедь очень снисходительно, даже слишком, и воздержалась от заслуженного мной порицания. Особенно тронуло меня ее ласковое обращение с Терезой: она делала ей маленькие подарки, присылала за нею, упрашивала навещать, принимала ее в замке очень приветливо и часто целовала при всех. Бедняжка Тереза преисполнилась восторга и признательности, и, конечно, я разделял их, так как расположение герцога и герцогини ко мне, перенесенное на мою подругу, трогало меня еще больше, чем их благосклонность ко мне лично.

Довольно долго все оставалось в таком положении; но наконец супруга маршала простерла свою доброту до того, что пожелала взять из приюта одного из моих детей. Она знала, что я велел положить в пеленки первого моего ребенка ярлык с меткой; она попросила у меня образец этой метки, и я дал его. Она поручила розыски Ларошу, своему лакею и доверенному; предпринятые им поиски оказались бесплодны: он ничего не нашел, хотя прошло не более двенадцати-четырнадцати лет, и будь списки Воспитательного дома в надлежащем порядке или ведись поиски тщательно, метка не должна была бы исчезнуть. Все же я был менее огорчен этой неудачей, чем это было бы, если бы я следил за судьбой ребенка с самого его рожденья. А если бы, наведя справки, мне выдали какого-нибудь ребенка за моего, сердце мое терзала бы неизвестность, сомнения в том, что это действительно он, что его не подменили другим, и я не насладился бы подлинным, естественным чувством отцовства во всем его очаровании: ведь оно нуждается, по крайней мере в период детства ребенка, в поддержке со стороны привычки.

Продолжительная разлука с ребенком, которого еще не знаешь, ослабляет и наконец уничтожает отцовское и материнское чувство; и никогда мы не будем любить дитя, которого отдали на воспитание кормилице, так же сильно, как того, который был выкормлен на наших глазах. Это суждение может смягчить последствия моей вины, зато усиливает ее самое.

Может быть, не бесполезно отметить, что при посредничестве Терезы этот самый Ларош познакомился с г-жой Левассер, которую Гримм продолжал держать в деревне Дейль, рядом с Шевреттой и совсем близко от Монморанси. После моего отъезда именно через Лароша передавал я этой женщине деньги, так как не переставал оказывать ей поддержку, и, кажется, он часто носил ей подарки от супруги маршала; таким образом, жалеть ее не было решительно никаких оснований, хоть она и жаловалась постоянно. Что касается Гримма, то я говорил о нем с герцогиней только против своей воли, потому что избегаю говорить о людях, которых вынужден ненавидеть; но она несколько раз заводила речь о нем, не высказывая своего мнения и ни разу не дав мне понять, знакома она с этим человеком или нет. Так скрытничать с людьми, которых любишь и которые сами с нами откровенны, не в моих правилах, особенно когда дело идет о чем-то касающемся их самих; и с тех пор я размышлял иногда об осторожности, проявленной герцогиней в данном случае, но лишь после того как другие события заставляли меня невольно подумать об этом.

Долгое время я ничего не слышал об «Эмиле», переданном мною герцогине Люксембургской, но наконец узнал, что состоялась сделка с парижским книгоиздателем Дюшеном, а через него – с книгоиздателем Неольмом в Амстердаме. Герцогиня прислала мне для подписи оба экземпляра моего договора с Дюшеном. Я увидел, что почерк, которым они написаны, тот же, что и в письмах г-на де Мальзерба ко мне, написанных не его рукой. Я увидел в этом доказательство того, что мой договор заключается с ведома и согласия представителя власти, и с полным доверием подписал условие. Дюшен давал мне за рукопись «Эмиля» шесть тысяч франков, из них половину наличными, и, кажется, сто или двести авторских экземпляров. Подписав оба дубликата, я отослал их к герцогине, согласно ее желанию: один она дала Дюшену, другой оставила у себя, вместо того чтобы прислать мне, и с тех пор я больше никогда его не видел.

Знакомство с герцогом и герцогиней Люксембургскими несколько отвлекло меня от моего замысла удалиться от света, но я не отказался от него. Даже в пору наибольшего благоволения ко мне супруги маршала я всегда чувствовал, что только ради своей искренней привязанности к маршалу и к ней я скрепя сердце терплю их окружение и распорядок в их доме. Мне было очень трудно примирить эту привязанность с их образом жизни, не отвечающим моим вкусам и вредным моему здоровью, которому постоянное стесненье и поздние ужины никак не давали поправиться, несмотря на все заботы обо мне: в этом отношении, как и во всех остальных, проявлялось величайшее внимание; например, каждый вечер, после ужина, маршал, ложившийся рано, всегда чуть не насильно уводил меня, чтобы я тоже лег спать. Только незадолго до моей катастрофы он, не знаю почему, перестал проявлять такое внимание.

Еще до того как мне стало заметно охлажденье супруги маршала, я, чтобы избегнуть немилости, хотел привести в исполненье прежний свой план; но, не имея средств, был вынужден ждать заключенья условий на «Эмиля», а тем временем закончил отделку «Общественного договора» и послал его Рею, назначив за рукопись тысячу франков, которые он и уплатил мне. Не мешает упомянуть об одном незначительном факте, связанном с этой рукописью. Я передал ее в тщательно запечатанном пакете Дювуазену, священнику кантона Во и капеллану при голландском посольстве: он иногда бывал у меня и взялся переслать пакет Рею, с которым поддерживал отношения. Рукопись, написанная мелким почерком, была очень невелика и не оттопыривала его кармана. Однако при переезде через заставу пакет – не знаю, каким образом – попал в руки чиновников, которые вскрыли его, рассмотрели содержимое и потом вернули Дювуазену, когда тот заявил протест от имени посла. Таким образом, он получил возможность прочесть рукопись – и воспользовался ею; он простодушно сообщил мне об этом и отозвался с великими похвалами о моем сочинении, не прибавив ни одного критического или отрицательного замечанья, очевидно, решив выступить мстителем за христианство{418}, когда «Общественный договор» появится в свет.

Дювуазен снова запечатал пакет и отослал рукопись Рею. Таково было в основном его повествованье в письме, где он отдавал мне отчет об этом деле; и это все, что я узнал.

Кроме этих двух книг и моего «Музыкального словаря», над которым я продолжал время от времени работать, у меня было подготовлено к печати несколько сочинений менее значительных. Я предполагал выпустить их либо отдельно, либо в общем собрании моих произведений, если когда-нибудь предприму его издание. Большая часть этих сочинений находится еще в рукописи у Дюпейру; главным из них был «Опыт о происхождении языков»; я давал его читать г-ну де Мальзербу и кавалеру де Лоранзи; последний хорошо отозвался о нем. Я рассчитывал, что все эти произведения, взятые вместе, дадут мне, за вычетом расходов, капитал в восемь или десять тысяч франков, который я хотел обратить в пожизненную ренту – частью на свое имя, частью на имя Терезы. После чего, как я уже сказал, я уехал бы с нею в какую-нибудь провинцию и там, не занимая больше публику своей особой, сам помышлял бы только о том, чтобы мирно закончить свой жизненный путь, продолжая делать окружающим добро, какое будет мне доступно, и писать на досуге задуманные мною воспоминания.

Таков был мой план; осуществление его – я не должен умолчать об этом – облегчалось великодушием Рея. В Париже мне говорили о Рее много дурного, но он оказался единственным книгоиздателем, о котором я могу отозваться с похвалой [63] . Мы, по правде говоря, нередко ссорились при издании моих сочинений: он был легкомыслен, а я вспыльчив. Но в вопросах материальных и в связанных с ними мелочах, несмотря на то что у меня никогда не было с ним формального договора, я всегда видел с его стороны одну только аккуратность и честность. Он даже был единственным, кто откровенно признавался мне, что ему выгодно иметь дело со мной; нередко он говорил, что обязан мне своим состоянием, и предлагал поделиться им. Не имея возможности излить свою благодарность на меня непосредственно, он пожелал засвидетельствовать ее мне хотя бы через мою домоправительницу, назначив ей пожизненную пенсию в триста франков, и отметил в акте, что это делается в благодарность за выгоды, мной ему доставленные. Он совершил этот поступок без претензий, без шума, посвятив в дело одного меня, и если бы я сам не рассказывал об этом всем и каждому, никто ничего не узнал бы. Я был так тронут, что с тех пор проникся к Рею настоящей дружбой. Через некоторое время он пригласил меня быть крестным отцом одного из его детей; я согласился, и теперь для меня является большим огорчением, что в том положении, до какого меня довели, я лишен всякой возможности проявить свою привязанность к крестнице и ее родителям чем-либо полезным для них. Почему, столь чувствительный к скромному великодушию этого книгоиздателя, я так мало ценю шумное усердие стольких людей высокого полета, торжественно возглашающих на весь мир о благодеяниях, которые они, по их словам, намеревались мне оказать, хотя я никогда не видел от них никакого добра. Их это вина или моя? Они ли пустые болтуны или я неблагодарен? Вдумчивый читатель, взвесьте и решите, я же промолчу.

63

Когда я писал это, я не воображал, не представлял себе, не мыслил возможными все подлоги, которые обнаружил потом в печатном тексте своих сочинений и в которых ему пришлось признаться. (Прим. Руссо.)

Эта пенсия стала существенным подспорьем для Терезы и большим облегченьем для меня. Впрочем, я был очень далек от того, чтобы извлекать из этого, так же как и из всех других подарков, которые ей делали, выгоду лично для себя. Она всегда распоряжалась всем этим сама. Если ее деньги хранились у меня, я давал ей в них подробный отчет, ни разу не употребив из них ни лиара на наши общие расходы, даже когда она бывала богаче меня. «Что мое, то наше, – говорил я, – а что твое, так только твое». Я никогда не переставал следовать этому правилу, которое часто повторял ей. Люди, имевшие низость обвинять меня, будто я принимал ее руками подарки, от которых отказывался, судили обо мне по себе и очень плохо знали меня. Я охотно ел бы с ней вместе хлеб, ею заработанный, но никогда не стал бы есть тот, который ей дали. Пусть она сама засвидетельствует это и теперь, и тогда, когда по законам естества переживет меня. К сожалению, она во всех отношениях мало смыслит в экономии, ничего не бережет и очень много тратит – не из тщеславия или чревоугодия, а единственно от небрежности. В здешнем мире никто не совершенен; и раз необходимо, чтобы ее превосходные качества были искуплены, я предпочитаю, чтобы у нее были лучше недостатки, чем пороки, хотя бы недостатки эти и причиняли нам обоим еще больше вреда. Трудно представить себе, какие усилия я прилагал, чтобы скопить для нее, как когда-то для маменьки, немного денег на черный день. Но все мои труды пропали даром. Ни та, ни другая никогда не сообразовались со своими средствами; и сколько я ни старался, все неизменно уплывало, едва появившись. Как ни скромно одевалась Тереза, ей никогда не хватало пенсии Рея на одежду, и каждый год мне приходилось добавлять ей на это из своих средств. Мы с ней не созданы для того, чтобы разбогатеть; и уж конечно, я не причислю этого к своим несчастьям.

Печатанье «Общественного договора» шло довольно быстро. Иначе обстояло дело с «Эмилем»; а я ждал его выхода, чтобы удалиться от света, как задумал. Дюшен присылал мне время от времени образцы шрифтов для выбора; но стоило мне выбрать, как он, вместо того чтобы приступить к делу, присылал новые. Когда мы наконец окончательно договорились о формате, о шрифте и у него уже было несколько листов отпечатано, он из-за одной моей незначительной поправки в корректуре начал все снова, и через шесть месяцев мы были на том самом месте, что и в первый день. Пока длились эти опыты, я убедился, что сочинение печатается и во Франции, и в Голландии, так что одновременно подготовляются два издания. Что я мог поделать? Я уже больше не был хозяином своей рукописи. Я не только был непричастен к французскому изданию, но всегда возражал против него. Однако, раз изданию этому так или иначе суждено было осуществиться и раз оно служило образцом для другого, надо было посмотреть корректуру и последить за тем, чтобы мою книгу не искалечили и не исказили. К тому же сочиненье печаталось с согласия представителя власти; он в известном смысле даже руководил этим изданием, очень часто писал мне по этому поводу и даже приезжал ко мне, при обстоятельствах, о которых я сейчас расскажу.

Поделиться с друзьями: