Испытание именьем
Шрифт:
И столько горького и столько мальчишеского было в этих словах, что я села на обочине в пахучую неведомую мне траву и расплакалась. Я ревела от жалости, от невозможности помочь, от того, что сама слишком часто чувствовала то же самое, от того, наконец, что не могла сейчас просто крепко обнять его, прижав как маленького, к груди и убаюкать под долгий рассказ, что было потом. И он, затихая, узнал бы, что ничего не происходило впустую, что во всем был смысл, и ничто не пропало втуне – и что он любим, и горячие молитвы за него возносятся в соборах России и Европы…
Он испугался моих слез и растерялся. Ему и в голову не могло прийти, что я плачу о нем. И, пытаясь облегчить его положение, я быстро проговорила что-то о потерянном имении и муже, якобы сгинувшем на фронтах недавней войны. Он помог мне встать, взял Шельму в повод, и мы двинулись дальше пешком.
Несмотря на утро, ванильно пахло пылью, и молчали нищие избы. Мы миновали оба пруда, квадратный и круглый, обогнули церковную ограду и свернули направо в парк. Среди зелени на мгновенье мелькнула не то башенка, не то конек, и я остановилась. Неужели сейчас я увижу нашу усадьбу, милый дом, родовое гнездо?! Сердце билось отчаянно, и, если бы не Павлик, я встала бы на колени и благодарила бы Бога. Но я только обняла первое попавшееся дерево и прикрыла на миг глаза.
Готовцево! Потерянный рай четырех поколений, сказочная обитель, исток, пуповина. Я испытывала то редкое состояние, когда связь между тобой и миром не нуждается в слове, когда мы переходим друг в друга свободно, когда времени больше действительно нет. Я была одновременно и земляникой, подаваемой в этот момент на балконе, и серебряной ложкой, ее берущей, лесом, ее взрастившим, и коровой, чьи сливки лились в тарелку, и сухой невысокой женщиной, их разливавшей, и ступенями, и небом – и собой, в такие мгновения единственно настоящей.
– Готовцево! – прошептала я, и оно прозвучало, как имя возлюбленного. Но в тот же миг на меня налетел горячий вихрь, заканчивающийся холодной и влажной точкой. – Султан! – крикнули мы с Павликом одновременно.
Вихрь опал, скользнул шелком по ногам и превратился в крапчатого лаверака [39] , застывшего передними лапами на ремне Павлика. Лицо последнего выражало, впрочем, не радость, а, скорее, растерянность.
– Вы знаете, как зовут мою собаку?
– О, да! То есть, нет, конечно, но у меня дома тоже сеттер и… тоже Султан, – малоправдоподобно соврала я. Впрочем, здесь меня было не поймать, поскольку сеттер у меня действительно был, хотя и ирландский, и о сеттерах я знала всё. Как жаль, что в этот раз я не взяла его! Хотя ревнивые кобели непременно повздорили бы друг с другом. Вот, если бы у меня была сука, как в знаменитой новелле Мериме [40] , понесшая от Цербера!
39
Иное название английского сеттера, полученное по картинам художника Э. Лаверака (1815-1877), любившего изображать на своих картинах собак этой породы.
40
Имеется в виду новелла Проспера Мериме (1803-1870) «Федериго».
– Пойдемте же, мы как раз к завтраку, – улыбнулся Павлик.
Я сделала еще несколько шагов. От регулярного сада, какому в дворянских усадьбах положено играть роль перехода от дома к парку романтическому, давно ничего не осталось. Парк, ставший лесом, подходил почти вплотную к дому, и только роскошные купы сиреней держали последнюю оборону. Они лиловыми парусами уносили дом, как корабль, плывущий по зеленым волнам леса в небытие. На первый взгляд было невозможно даже определить его размеры, ибо состоял он не из фронтона и флигелей, как обычно, а из бесчисленного количества подъездов, крылец, балконов, мезонинов, словно кто-то складывал его, забавляясь нелепостью сочетаний. Отчетливо была видна только крытая новой черепицей голубятня – шестиугольная башенка на самом верху с двумя разными оконцами – да просторная, на каменных подвалах веранда внизу, где сейчас завтракали. При виде этого сумбура поневоле верилось в историю создания столь странного сооружения.
Поначалу, перебравшись из Тульского Венева в губернию Костромскую, Иван Иванович построил большой традиционный дом с бельведером на границе с владениями ворога, чтобы наследники того могли услаждать себя зрелищем торжества нового хозяина земель. Однако прожил он там недолго, ибо его выжили черти. Более того, черти завелись в доме с бельведером в день его освящения, проведенного, разумеется, с размахом и полной торжественностью. Какое-то время их терпели, потом попытались бороться, но безуспешно. Дворня роптала, Иван Иванович выскакивал
ночами во двор в одном нижнем белье, батюшка приезжал через день. Толку, однако, не было никакого; черти блазнили со всем большим упоением. И тогда Иван Иванович отправил вечно кашляющего управляющего Климентия, дабы тот в лепешку разбился, но перевез сюда один из веневских флигелей, проверенный предками и временем. Что привез Климентий неведомо, но что-то все-таки довез, и к старинному родовому флигелю стали прилепляться всевозможные архитектурные изыски сначала Ивана Ивановича, а после и племянника его, Ивана Михайловича, поскольку, опасаясь слабости собственного сына в отношении чертячьего племени, Иван Иванович отписал Новое Готовцево не ему, а дитяти брата Михайлы.Словом, дом носил легкий отпечаток безумия и нечистой силы, сохранившийся навсегда. И все плотнее окружавший его лес был тому явным доказательством. В начале тридцатых, когда последний Барыков покинул его, лес запустил в дом своего представителя в образе лесника, а потом и вовсе поглотил руины, вернув имение первоначальным владельцам – чертям и лешим. И только верные сиреневые рыцари по сей день не смыкают глаз, храня последний оплот – руины фундамента, заросшие самой что ни на есть дьявольской травой – вербишником.
Но люди, пившие чай на веранде, еще не знали финала. Да и был ли это – финал?
Я шла под взглядами четырех пар глаз, как на эшафот.
– Nous avons l’honneur de vous feliciter a l’ocassion de votre heureuse arrivee, [41] – медленно и насмешливо, с явной дворянской гнусавинкой произнесла дама в глухом платье с дорогими кружевами на запястьях и шее. Что-то очень знакомое послышалось мне в сочетаниях незнаемого французского. Кажется, именно этой сакраментальной французской фразой в Смольном было принято приветствовать высочайших особ… Значит, это – Александра Ивановна.
41
Нам выпала честь приветствовать Вас по случаю Вашего благополучного прибытия (фр.)
Перецеловавшись по-старинному в руку с обеими дамами и по-английски поздоровавшись с бородатым господином, Павлик клюнул в щеку и служанку, глядевшую на него явно более тепло, чем дамы за столом. Была она худая, рябая, но темные глаза смотрели умно и проницательно.
– Одиннадцатый час. Опять из-за твоей безалаберности, Павел, мы не сможем начать межевание, – недовольным тоном вступил господин, ероша черную с неровными плешинами седины бороду, длинную, как у Ивана Грозного. Казалось, что этот сухой и властный голос я слышала еще вчера – только он был смягчен… чем? Временем? Природой? Возрастом?
– Прости, дядя, но сначала позволь тебе представить: Мария Николаевна… – Он запнулся, а я торопливо вспоминала какую-нибудь местную фамилию.
– Мансурова. Павел Петрович заблудился и вышел к Улогу, это бывшее поместье Кориневских, – спешила я, путая правду с вымыслом и пытаясь избавиться от последующих расспросов. – И я решила проводить его во избежание новых ошибок, и посмотреть Готовцево, о котором много рассказывала мне покойная бабушка…
– Очень приятно, – уже чуть менее сухим, но изрядно похожим на голос брата ответила черноволосая дама на этот раз по-русски. Она мельком посмотрела на меня в лорнетку, и мне стало ясно, что такое чучело, как я, ей совершенно неинтересно. Впрочем, по ее лицу было видно, что от ее непутевого сына можно было ожидать и чего-нибудь похуже.
Зато вторая старушка, очень похожая на первую, но в буйно вышитом шелками (откуда этот взмах полупрозрачных крылышек – и куда?) летнем платье с длиннющим треном [42] , разулыбалась и пригласила к столу.
– Улог, Улог… – забормотала она, – что-то не припомню, это где же это, милостивая государыня? И как вас туда занесло, ведь Мансуровы пензенские, да и о Кориневских отродясь не слышала. – Сомнения, правда, не мешали ей уже наливать мне чаю и сливок. Сливочник, который на моей памяти был иссечен временем, почти стершим чайные розы и оставившим на фарфоре темные старческие пятна, сиял голубоватой белизной, еще более оттененной цветом роз, бывших лишь на тон ярче сливок. Оказывается, к нему были и чашки. Я с трудом проглотила подступивший к горлу комок.
42
Шлейф у длинного дамского платья.
Конец ознакомительного фрагмента.