Испытание
Шрифт:
Этьен на миг вскинул глаза, и в них сверкнуло что-то… Безумно знакомое. Далекое. Надежда?.. Но ей не судьба была сиять долее одного мига.
— Ни одной из земных. Я хочу Той Церкви… Которая из братьев, любящих Господа и друг друга, которой я здесь не видал… Хотя мы могли бы… Я давно думал, что мы могли бы заложить камешек в ее стену. (Камень, который отвергли строители, заделался главою угла…) Ну, найти какой-то путь. Путь к…
Этьен молился, чтобы этого слова не было сказано. Он боялся, что едва услышит это слово, твердость его умрет. По той же самой причине он старался не смотреть другу в глаза — чтобы не дать искусить
— … Вспомни Камелот. Вспомни Грааль.
…(И Слово стало плотью…) И Этьен понял. Этьен в самом деле понял, спасибо Тебе, Господи, Утешитель, Параклет — понял, почему должно поступить так. И ему стало одновременно очень больно и очень легко. Он встал и с удивлением понял, что глаза его мокры. А он и не заметил, когда это случилось.
— Кретьен… Я понял. Понял, почему все так.
— Что ты понял, ты… Неспособный ничего понять?..
Кретьен с совершенно измученным спором лицом ухватился за складку занавеси алькова. Вчера он так устал, что не успел побриться, и подбородок его за несколько дней припорошило темным. В черных волосах проблескивали стальные нити — не то так ложится свет… Не то седина. Но все равно — надо же, какой… красивый человек. Его Кретьен.
— Нам не должно идти вместе из-за Грааля.
— Из-за…как?
— Из нас может быть прав только один. Мне казалось, что это я. Но может быть, прав и ты. И нам нужно… разделиться. Как рыцарям из Французской Книги. Со мной ты никогда не найдешь замка. Поэтому я пойду своим путем.
Кретьен долго смотрел на расплывчатое пятно его лица. Острый подбородок, широкие скулы. Русые волосы заправлены за уши. Ему двадцать три, а Этьенету было бы сейчас где-то около тридцати. Как безумно жаль, что все — так.
Он тяжело, как больной, сел на низкую кровать, застланную мехом. В каменных стенах замка холодно даже летом, когда весь мир задыхается от жары.
Он сел, оперся локтями о колени, потер большими пальцами виски. Голова начинала болеть, ныть — опять этой полоской надо лбом, как будто на нее надели слишком тесный железный венец-шапель, венец из железных острых цветов… Попросить Этьена полечить? Нет, никогда. Пусть она хоть расколется на части.
— А, поступай как знаешь. Я думал… Я думал, ты мне брат.
Думал он. Думал, умник, тоже мне. Не умеешь думать — не берись. Он обхватил голову руками и плюнул на все. Рано или поздно так должно было случиться, ты знал, что рано или поздно придется рвать по швам. Ты виноват во всем этом сам, я тебя предупреждал, чтоб ни к кому не привязывался, печально сказал ангел-хранитель, разводя бесплотными руками. А теперь — прости, я больше ничего не могу сделать. Как-то справляйся сам, отрывай, как присохшую повязку от раны. Что же делать, что с мясом — все лучше одним рывком.
Этьен испугался. Примерно как тогда, на постоялом дворе, когда Кретьен метался во сне по кровати и кричал. Друга уверенного в себе, старшего и всезнающего можно бить, но друга умирающего…
…Теперь уже катарский послушник, разрываясь на части от боли сердечной, тряс закаменевшего за плечи. Приговаривал что-то неосмысленное, приподнял густую черную прядку, чтобы заглянуть другу в лицо. Квадратик белого света из витражного окна медленно полз по кровати и теперь успокоился у Кретьена на боку. Он сидел, закрыв
лицо ладонями, и из-под пальцев сочилась соленая вода.— А, Иисусе! Ты что, плачешь?..
(Потрясающе умный вопрос. Да вы растете и развиваетесь с каждым днем, мессир Арни. Ваше проницательность делает вам честь. Вы не потомок мессира Мерлина Амврозия, случайно? Или, может, ученик?..)
— Кретьен… Да ты что… Из-за меня?..
(Нет, знаете, из-за тетушки Агнес, которая отравилась несвежей зайчатиной. Из-за отрока Жиля, сына конюха, у которого режется коренной зуб.)
Жутко презирая самого себя сразу за все — за мягкость, за слабость, за твердость, за жестокость — Этьен прижал его черную голову к своей груди и сказал наконец вслух то, чего не собирался открывать никогда:
— Ты думал… верно. Я тоже об этом думал. О брате. Мне казалось… что я тебя узнал. Что ты был моим братом в прошлом воплощении.
«Брат в прошлом воплощении» как-то странно фыркнул, может быть, рассмеялся. Конечно, он же католик, он не верит в разные жизни. Он насмеялся, я так и знал, мне не стоило этого говорить. Но дело сделано, да и все равно уже, терять — так терять, говорить честно — так до конца. Не надо было так привязываться, сам знаешь — ты сам вырыл свою могилу, дурак, теперь рви по швам и не удивляйся, что швы будут с кровью.
Но сказалось совсем иное, то, чего Этьен от себя и не ожидал никогда, и разум его еще дивился, пока язык произносил слова, повисавшие в воздухе, как заклинание.
— Ты же сам говорил — расстаться нельзя, если не хочешь того. Какая разница, как велико меж двоими расстоянье. Мы даже сможем говорить… Когда захотим. Я буду ждать, — (так надо, так надо, поверь, я плохой проповедник, худший в мире, но пусть Дух даст мне хотя бы раз в жизни вложить свою уверенность в чужое сердце.) — а ты поедешь. А потом ты вернешься и найдешь меня — когда бы то ни было, через год, через десять, ты меня найдешь. И скажешь, что ты видел, нашел ли ты реку, есть ли через нее мост для нас. Тогда я увижу, что твой путь — он истинный. И тогда я попробую тоже пройти им. Ты покажешь мне путь до Реки. Я пойду за тобой в твою Церковь, или в Белый Город — куда поведешь. Я… (он не сказал — клянусь. Он никогда не сказал бы этого, покуда оставался собой. Но евангельского «Да» не доставало, и слово «клянусь», не сказанное, осталось в воздухе, и его услышали. Кто именно — я не знаю, но его услышали.)
Тот, кто слышит все обеты, кто свидетель им на земле и на небе.
И Кретьен тоже слышал.
Он еще помолчал, все не отнимая рук от лица. Но теперь он уже не отчаивался. Он думал.
Потом поднял голову. Этьен все еще был рядом — уже не стоя, но опустившись на колени на коричневую шкуру у кровати, чтобы сравняться ростом с сидящим. Глаза его — серые и тревожные — смотрели прямо, наконец — в глаза. Кажется, он отдал долги. Кажется, с него пали какие-то оковы. «Или оставлен — у сердца спроси — или же освобожден».
Этьен слегка поразился взгляду друга — сухому, пристальному, крайне осмысленному. И еще более поразился он его словам, сказанным очень деловым, вовсе не горестным, живым голосом.
— Слушай, Этьен, я подумал… Хорошо, пусть будет так. Но прежде, чем мы расстанемся — то есть разойдемся — у меня к тебе есть одна просьба. Сделаешь?..
— Да, конечно, все, что угодно, — ответил младший сын «ересиарха» Оливье раньше, чем успел подумать. И не солгал — он бы сделал все, что угодно. Кроме лишь одного — и он, спохватившись, добавил: — Если только это не… не противу моей Церкви.