Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Историческая личность
Шрифт:

У них был официальный ключ к дому в полукруге; они свернули с магистрали, припарковались перед полукругом, отперли дом и разгрузились. Привезенные вещи заняли скромное пространство в обветшало прекрасных комнатах с их грязью и разгромом. Они потратили три дня, только чтобы вычистить дом. Затем пришло время наводить порядок, чинить, переконструировать – ужасающая задача: дом был сильно поврежден. Однако у Говарда теперь открылся определенный талант к починкам, сноровки в разных областях ручного труда, которых он у себя и не подозревал, сноровки, которых он, по его предположению, набрался от своего отца. Они привели в порядок все окна и отодрали доски с выходивших на фасад. Разумеется, поскольку дом был назначен на сное, производить серьезный ремонт не имело смысла. Впрочем, дом оказался на удивление прочным. Крыша протекала около печных труб; кто-то залез туда и отодрал все свинцовые гидроизоляционные накладки, причем не до того, как они въехали, а немного позднее, как-то ночью, когда Барбара была в доме, а Говард – в Лондоне, участвуя в телевизионной программе, посвященной проблеме наркотиков, на которую у него была передовая либеральная точка зрения. Стекла в окнах били снова и снова, но Говард научился вставлять новые, и через какое-то время их бить перестали. Словно благодаря весомому консенсусу между ними и неизвестными, за ними признали право жить там.

На всем протяжении этого первого осеннего семестра Кэрки трудились над своим домом, сначала стараясь сделать его пригодным для обитания, а потом и не просто пригодным. Говард мчался назад из университета в фургоне, едва завершал свои семинары и собеседования – столько Дающие, полные такой страсти, пока он экспериментировал с новыми формами преподавания и взаимоотношений, – чтобы переодеться и снова взяться за

реконструкцию. Он прибегал к помощи, чтобы привести в порядок, например, Уборные, которые были разгромлены, когда они переехали, и лестничные перила, поскольку не мог справиться в одиночку. Но большую часть работы Кэрки проделали вдвоем. Две недели они обдирали бурую краску с деревянной обшивки стен, а затем полировали, пока дерево не обрело свой естественный цвет. Они купили пилы и доски и линейки и заменяли провалившиеся половицы. Говард единоручно приступил к малярничанию и выкрасил многие стены в белый цвет, а противолежащие – в черный, а Барбара, одолжив швейную машинку, нашила из мешковины красно-оранжевых занавесок для окон. Поскольку требовалась новая электропроводка, они сняли с потолков все плафоны и люстры, новые бра по стенам сфокусировали на потолок, а торшеры на стены. Говард в продолжение семестра узнавал поближе все больше и больше студентов, и они начали помогать. Четверо из них взятой напрокат циклей отциклевали, а затем взятым напрокат полотером натерли старый добрый паркет. Еще один принес пескоструйный аппарат и отдраил стены в полуподвале. Они прерывали эти труды, чтобы выпить, или поесть, или заняться любовью, или устроить вечеринку; они творили свободное и пригодное для жизни пространство. Сначала основной мебелью были матрасы и подушки, разложенные на полу, но постепенно Кэрки дошли до покупки вещей, главным образом наездами в Лондон; покупали они преходящую мебель, такую, которая надувается или складывается или то вставляется в это. Они собирали письменные столы из картотечных шкафчиков и дверей, как прежде в Лидсе, и книжные шкафы из досок и кирпичей. То, что началось как попытка создать жилое пространство, постепенно превратилось в нечто стильное, чарующее, но в этом не было ничего такого; для них дом оставался неформальным привалом, приятным, но кроме того, абсолютно ни к чему не обязывающей, неопределенной средой обитания, в которой они могли заниматься тем, чем они занимались.

Одним из следствий оказалось то, что отношения между ними на удивление улучшились. Впервые они придавали форму своим жизням, утверждались, причем только собственным умением и сноровкой, в совместном труде. Водолейт начинал им нравиться все больше и больше; они разыскали магазинчики, где можно купить настоящий йогурт Я хлеб домашней выпечки. У них выработался тон товарищеской близости, отчасти потому, что они еще не обзавелись друзьями, не приобрели другие точки отсчета, а отчасти потому, что люди, с которыми они все-таки знакомились, воспринимали их как интересную дружную пару. К рождеству Говард получил чек на крупную сумму – гонорар за его книгу, и, большую часть этих денег вложил в дом, купив несколько белых индийских ковров, чтобы застелить полы внизу. Беременность Барбары на этот раз была более управляемой. Поскольку они жили в трущобном районе, ей оказывали значительное медицинское внимание, и, хотя это был второй ребенок, ей разрешили оставаться в клинике лишние двое суток после родов. Говард присутствовал при них, давая советы из-под своей белой маски, пока она производила на свет нового ребенка. Это были простые рутинные роды, ритмы были ей известны в совершенстве – изысканное достижение, и на этот раз оно вроде бы не представляло угрозы для Говарда. У него не было времени заняться следующей книгой, но он глубоко наслаждался своей новой работой; у него были хорошие студенты; курсы, которые он читал, имели успех и привлекали все новых студентов. Дом теперь был достаточно хорош, чтобы привезти туда новорожденного; он получил собственную комнату, как и старший ребенок; полы были чисты, и кухня была надежной. Младенец лежал в своей портативной колыбели в своей комнате; к ним заходило много людей; они провели бодрящее Рождество. «Я никогда не хотела никакого имущества», – могли вы услышать от Барбары, когда они стояли в своем доме во время вечеринок, которые начали теперь Устраивать. «Я не хотела брака; мы с Говардом просто хотели жить вместе», – кроме того, говорила она, когда число их знакомых увеличилось еще больше. «Я никогда не хотела иметь дом, а просто место, где жить, – говорила она еще, пока они оглядывали яркие чистые стены и чистые паркетные полы, – пусть теперь сносят его, когда им понадобится». Но дом оказался идеальным социальным пространством, и он регулярно наполнялся людьми; и по мере того, как шло время и дом стал центром, было все труднее и труднее думать, что его вообще могут снести.

В Водолейте оказалось много людей и много вечеринок, В течение той осени они ходили на них в промежутках между приведением дома в порядок – студенческие вечеринки, политические вечеринки, вечеринки молодых преподавателей, вечеринки, устраивавшиеся неясными, социально неопределенными ультрасовременными личностями, которые некоторое время пребывали в городе, а потом исчезали. Были даже официальные вечеринки; один раз их пригласил декан факультета Говарда, профессор Алан Марвин, этот известнейший антрополог, автор основополагающего труда под названием «Бедуинская интеллигенция». Марвин был одним из организаторов, отцов основателей университета в Водолейте; они уже представляли собой обособленную породу, и Марвины, как и большинство к этой породе принадлежащих, предпочли жить в достойном загородном доме по ту сторону университета в неудобопонятном мире конюшен и загонов, какой освоил Генри. Кэрки уже заняли свое место среди молодых преподавателей, но инстинктивно враждовали с более пожилыми; они осознанно не собирались прельщаться или обманываться видимыми или символическими новациями. Они поехали туда в своем мини-фургоне, сознавая, что пахнут скипидаром, которым смывали с себя краску после дневной работы в доме, – запах этот придавал им достоинство не обрастающих бытом искусных ремесленников. Дом Марвинов оказался беленым фермерским домом, старинным и перестроенным; на подъездной дороге они увидели припаркованные «лендроверы» и «мерседесы». Коллеги Говарда предупредили его, что Марвины окружали себя неким оксфордбриджским достоинством, даже хотя сам Марвин на факультете выглядел довольно-таки потертым человечком с тремя неизменными ручками на металлических зажимах в верхнем кармане, словно его мысли постоянно были поглощены исследованиями и сбором данных. Так это и оказалось: большой сад, окружавший дом, был помпезно увешан гирляндами лампочек, и люди в вечерних костюмах – Кэрки видели костюмы не так уж часто – располагались группами на лужайке, где тихие тушующиеся студенты разливали белое вино из бутылок с ярлыками «Винное общество Ниренштейнер». Кэрки – Говард в старой меховой куртке, Барбара в широком кружевном платье, достаточно широком, чтобы укрывать бугор ее беременности, – ощутили свой резкий контраст с этой сценой, вторгшимися в нее чуждыми фигурами. Марвин поводил их по лужайке, познакомил в полутьме со многими физиономиями; и лишь через некоторое время до Кэрков дошло, что они находятся среди людей в личинах и эти физиономии, с которыми Говард знакомился над костюмами, были физиономиями его коллег, облаченных в специальную одежду, которая для поддержания церемонии осталась им после свадеб и похорон.

В примыкающей сельской местности стрекотали разбуженные птицы и тяжело бегали овцы, громко фыркая; Говард оглядывался, недоумевая, какое место принадлежит ему во всем этом. Барбара, озябнув, вошла в дом в сопровождении педантично учтивого Марвина, беспокоившегося за ее беременность; Говард влип в долгий разговор с пожилым человеком, который обладал мягким застенчивым обаянием и здоровым в суровых складках лицом исследователя Арктики. Пока они беседовали, вокруг них летали ночные бабочки. Говард в своей меховой куртке рассуждал на тему, которая мало-помалу сильно его заинтересовала – о социальных благах и очистительной ценности порнографии в кино.

«Я всегда был серьезным сторонником порнографии, доктор Кэрк, – сказал человек, с которым он разговаривал. – Я много раз высказывал свою точку зрения на представительныx форумах».

Иероглифически величавый тон его собеседника навел Говарда на мысль, что перед ним не кто иной, как Миллингтон Харсент, сей радикальный педагог, былой специалист по политическим наукам, известный столп лейборизма и альпинист, вице-канцлер университета, в котором теперь подвизался Говард. И Говард был о нем наслышан; аромат радикализма, свежесть педагогических веяний, которые цветные приложения и профессиональные журналы обнаружили в Водолейте, по слухам, исходили от него. В более местном масштабе за ним закрепилась репутация страдающего манией строительства, или, как это формулировалось, комплексом воздвигательства, и считалось, что он вложил немало собственной энергии,

вымечтав вместе с Йопом Каакиненом футуристический академгородок, в котором теперь преподавал Говард. Трудно быть вице-канцлером, который должен быть всем для всех людей; Харсент приобрел репутацию именно такого, только прямо наоборот: консерваторы считали его крайним радикалом, а радикалы – крайним консерватором. Но теперь этот человек, известный простецкой демократичностью (он ездил по академгородку на велосипеде, и поговаривали, что он иногда курит травку на студенческих вечеринках), стоял перед Говардом, и тепло беседовал с ним, и сжимал его плечо, и обсуждал его книгу так, словно знал, что в ней; Говард потеплел, почувствовал себя непринужденно.

«Не могу выразить, как я рад, что у нас здесь есть кто-то вашего калибра», – сказал Харсент.

«Знаете, – сказал Говард, – я очень рад, что я здесь».

Харсент и Говард вместе вошли в дом в поисках источника «Ниренштейнера»; Харсент вручил Говарду извлеченные из дипломата в холле экземпляр плана расширения университета и специальную брошюру, изящный документ, напечатанный на жемчужно-серой бумаге и написанный на пять лет раньше в самом начале всего этого Йопом Каакиненом, чьи вдохновенные здания росли как грибы повсюду в академгородке.

«Это Бытие, – сказал Харсент. – Полагаю, можно сказать, что теперь мы достигли «Чисел». И, боюсь, приближаемся к Иову и Плачу Иеремии». – И Харсент пошел дальше беседовать с другими гостями во исполнение своего общественного долга; Говард стоял с бокалом вина на кухне Марвинов с новой плитой и старинной духовкой для выпекания хлеба в стене и просматривал брошюру. Она носила название «Сотворяя общину-здание, диалог», и на обложке пять студентов почему-то в состоянии беспаховой наготы, столь любимой стилистами начала шестидесятых, вели между собой очень даже энергичный диалог. Внутри Говард прочел факсимиле написанного от руки вступления: «Мы не только создаем здесь новые здания; мы также сотворяем те новые формы и пространства, которым предстоит стать новыми стилями человеческих взаимоотношений. Ибо архитектура – это общество, и мы здесь созидаем общество современного мира нынешнего дня». Говард положил брошюру и вышел из кухни под низкие дубовые балки гостиной, чтобы обозреть своих коллег, болтающих в полутьме на лужайке; он думал о контрасте этого сельского обиталища с высокими каакиненскими зданиями, которые преображали старинную территорию университета. Некоторое время спустя он прошелся по дому и обнаружил Барбару, лежащую на диване в алькове с головой на коленях старшего преподавателя философии.

«Ну и ну, – сказала Барбара, – ты произвел хорошее впечатление. Вице-канцлер отыскал меня специально, чтобы сказать, как сильно ты ему нравишься».

«Он пытается свести вас к нулю, – сказал философ, – Украсть ваш огонь».

«У него ничего не выйдет, – сказала Барбара, – Говард слишком радикален».

«Поберегись, они тебя зачаруют, – сказала Барбара позднее, прижимая свой эмбрионный бугор к приборной доске, когда они через тьму ехали домой в Водолейт. – Ты станешь официальным любимчиком факультета. Евнухом системы».

«Меня никому не купить, – сказал Говард, – но я действительно думаю, что для меня здесь есть кое-что. Я думаю, это место, где я смогу работать».

Но это было поздней осенью 1967 года; а после 1967 года по неизбежной логике хронологии наступил 1968 год, который был радикальным годом, годом, когда то, что проделывали Кэрки в свои годы личной, индивидуальной борьбы, внезапно как бы обрело всеобщее значение. Все словно бы распахнулось; индивидуальные ожидания совпали с историческим движением вперед; когда студенты сплотились в Париже в мае, казалось, что повсюду вместе с ними сплачиваются все силы перемен. В тот год Кэрки были очень заняты. В академгородке маоистские и марксистские группы, чьим главным занятием до этого момента, казалось, были внутренние распри, обрели массовую поддержку всевозможных активистов; в административном здании проводилась сидячая забастовка, и какой-то студент сидел за столом ректора, а ректор перенес свой кабинет в котельную и старался смягчить напряженность. Революционный Студенческий Фронт отправился к нему и попросил, чтобы он объявил университет свободным государством, революционным анклавом, сплотившимся против изветшалого капитализма; ректор с величайшей логичностью и порядочным количеством исторических ссылок изложил свое полное изначальное сочувствие, но настойчиво указал, что оптимальные условия и дата тотальной революции еще не настали. Вполне вероятно, они полностью созреют лет через десять, сказал он; а пока не лучше ли им будет уйти, чтобы вернуться тогда. Это рассердило революционеров, и они написали: «Сжечь его!» и «Революция теперь же!» черной краской по абсолютно новому бетону абсолютно нового театра; был подожжен небольшой сарай, и четырнадцать грабель погибли безвозвратно. Ненависть и революционный пыл совсем разбушевались; люди в городе тыкали в автобусах студентов зонтиками; на главной площади города происходили демонстрации, и в самых больших универсамах было разбито несколько витрин. Преподаватели, как заведено, разделились: одни поддерживали радикальных студентов, другие выступали с заявлениями, призывая студентов вернуться к занятиям. Люди больше не разговаривали с людьми, а служебные помещения и преподавательские кабинеты подвергались нападениям, и документация уничтожалась. Воцарился малый террор, все достигли точек кипения и порога прочности: длительные браки рушились, когда один из супругов присоединялся к левым, другой – к правым; все старые конфликты всплыли на поверхность. Но Говард не разделился; он присоединился к сидячей забастовке, и его полное истовости личико было среди тех, которых оставшиеся снаружи могли видеть, когда они выглядывали из окон и кричали: «Свобода мысли наконец утверждена!» и «Царствует критическое сознание!» или размахивали последними лозунгами из Парижа. Собственно говоря, он, неизбежно, стал фокусом и действовал очень активно повсюду, радикализировал столько людей, сколько ему удавалось, покидал сидячую забастовку, чтобы выступать перед группами рабочих и на профсоюзных собраниях. Их дом стал местом встреч всех радикальных студентов и преподавателей, городских изгоев, страстно деятельных коммунистов; в окнах висели плакаты, гласившие: «Сокрушить систему!», «Реальности еще не существует!», «Власть народу!». Ну а Каакиненом спланированный университет, и его благолепный модернизмус, и бетонные массы, и радикально новое образование, новые состояния сознания и стили сердца, свято там хранимые, – все это теперь казалось Говарду жесткой институционной скорлупой, предназначенной ограничивать и преграждать устремленный вперед поток сознания. Недостаточно радикально! В том году ничто для Кэрков не было достаточно радикальным. Говард уставился на академгородок во время сидячей забастовки, и вот что он сказал: «Я думаю, это место, против которого я смогу работать».

To лето реализовало Кэрков, как они никогда еще не реализовывались. Время больше не казалось бессмысленной тратой, в которой проходит жизнь; его можно было наверстать; апокалипсис маячил совсем близко; новый мир только того и ждал, чтобы родиться. Все нынешние институты и структуры – структуры, чью природу он столь тщательно рассматривал в своих лекциях, теперь казались масками и личинами, грубо наложенными на истинную человеческую реальность, которая обретала реальность вокруг него. Им овладело всепоглощающее бурное нетерпение; он оглядывался по сторонам и не видел ничего, кроме фальшивых, коррумпированных интересов, помех страстному стремлению к реальности. Но момент был его моментом; его верования наконец активизировались и обрели реальность. И он обнаружил, что умеет убеждать и других людей в том, что это так, что грядет новая эра человеческих свершений и творчества. Он постоянно бывал на собраниях и митингах; множество людей на грани озарения приходили поговорить с ним. Он обсуждал с ними их борьбу с реликтовыми излучениями их прошлого, их разрушающиеся браки. Барбара, крупная, желтоволосая, тоже воспрянула от ожиданий; она начала давить на мир. Она вновь ощутила себя на передовой линии; маленького уже можно было оставлять одного. Однако теперь ее былая мысль заняться социальной работой, подразумевавшая формальный апробированный путь, представлялась ей компромиссной уступкой системе; ей хотелось большего – действовать. Она помогла созданию общественной газеты. Она возглавляла протесты потребителей. Она орала «к…» на собраниях городского совета. Она присоединилась к группе Движения за освобождение женщин (вкратце «Освобождение женщин») и возглавляла митинги по пробуждению сознательности. Она загоняла женщин в клиники и отделы социального обеспечения в надежде переполнить их настолько, чтобы они захлебнулись и люди увидели бы, насколько они обмануты. Она организовывала сидячие забастовки в приемных врачей и агентствах по найму. Она помогла запустить Союз обманутых потребителей. Субкультура, контркультура липли к Кэркам, а вечеринки, которые они посещали, и вечеринки, которые они устраивали, были теперь другими: собраниями активистов в честь годовщины Шарпевилля или майских беспорядков в Париже, и завершались составлением плана новой кампании. Текущим лозунгом было: «Не доверяйте никому старше тридцати»; это было летом 1968 года, когда Говарду было тридцать, а Барбаре тридцать один. Но себе они доверяли, и им доверяли; они были на стороне нового.

Поделиться с друзьями: