История безумия в Классическую эпоху
Шрифт:
В таком контексте становится понятным место, которое занял секс как момент политической борьбы, поскольку, с одной стороны, к нему имеет отношение “дисциплина тела”, куда Фуко относит все, связанное с интенсификацией и распределением сил, использованием и экономией человеческой энергии; с другой же стороны, к нему имеет отношение регуляция демографических процессов. Вообще секс связан одновременно и с жизнью индивида, и с жизнью вида. Поэтому он особо важен для процедур и технологий власти над живым. Контроль над сексуальным поведением, в частности, путем детализации нормы и более детального анализа отклонений, приобретает все большее значение. С этим Фуко связывает то обстоятельство, что в XIX в. медицина, педагогика, юриспруденция уделяют отклонениям все большее и большее внимание, а психиатрия начинает открывать все больше и больше различных типов отклонений. Перед лицом такого множества возможных отклонений мобилизуются различные формы власти, контролирующие индивида и сверяющие его с нормой: власть врачей, психиатров, педагогов,
Отсюда вытекает совместная стратегия всех этих многочисленных, действующих в собственных интересах инстанций: всячески подчеркивать сексуальность человека, глубину и силу сексуальных побуждений, акцентировать внимание на теле и его инстинктах, возбуждать постоянную тревогу по поводу возможных отклонений и несовместимости инстинктов с моральными нормами и социальными требованиями.
В таком контексте становится объяснимым формирование представления о безумии как приоткрывающем опасную тайну сущности человека, связанную с его телом и инстинктами, о чем Фуко рассуждает в главе “Антропологический круг” “Истории безумия”. Так более поздние исследования Фуко проливают новый свет на более ранние, вписывая их в главный проект Фуко — исследование генезиса современного человека.
При этом Фуко полагает, что в своих исследованиях он выступает не как историк, но именно как философ. “В самом деле, что такое сегодня философия — я хочу сказать: философская деятельность, — как не критическая работа мысли над самой собой?”13 Это означает, что философия должна исследовать истоки сложившегося знания и его структур и попытаться понять, могло ли наше знание иметь иную структуру. Философские исследования не могут формулировать законы и нормы для каких бы то ни было иных областей знания. Философское исследование — это всегда “эссе”. Но эссе в своем первоначальном буквальном значении — это “попытка”. Философское исследование, говорит Фуко, это попытка изменить самого себя (а не другого). Эссе — “это живое тело философии, если она остается тем, чем была некогда, т. е. „аскезой" и упражнением собственной мысли”14. В этом смысле предпринятое Фуко исследование современного человека является философской деятельностью, ибо “это попытка исследовать, в какой мере работа мысли над своей собственной историей может освобождать мысль от ее молчаливых допущений и позволять ей мыслить иначе”15.
З. Сокулер
Примечания
1 Подробнее об этом см.: В. П. Визгин. Образ истории науки в трудах Жоржа Кангийема. — Реф. сборник: Современные историко-научные исследования (Франция). М., 1987, с. 104–140.
2 См.: D. Eribon. Michel Foucault (1926–1984). Р., 1989, р. 20–21.
3 Ibid., p. 27.
4 Ibid., p. 43.
5 Ibid., p. 68.
6 Цит. по: D. Eribon. Op. cit., p. 93.
7 Ibid., p. 107–108.
8 Ibid., p. 189.
9 М Foucault. Power.
– Knowledge: Sel. interviews a. other writings, 1972–1977. Brighton, 1980, p. 114.
10 О подтверждении тезиса Фуко на материале истории медицины см., например: H. Hakosalo. Biopower and pathology: Science and power in the Foucauldian histories of medicine, psychiatry a. sexuality. Oulu, 1991.
11М. Foucault. Surveiller et punir: Naissance de la prison. P., 1975.
12 М. Фуко. Воля к знанию. — В кн.: М.Фуко. Воля к истине: По ту сторону знания, власти и сексуальности. М., 1997.
13 М. Foucault. Historire de la sexualite. Vol. 2. L'usage des plaisirs. P., 1984, p. 14.
14 Ibid., p. 15.
15 Ibid.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Книга эта вышла давно, и я должен был бы написать к ней новое предисловие. Не скрою, мне это претит. Ведь, как бы я ни старался, мне все равно захочется объяснить, почему в свое время она получилась именно такой, и по мере сил вписать ее в те процессы, которые происходят сегодня. Неважно, насколько это возможно в принципе и насколько удачно вышло бы у меня; в любом случае это было бы нечестно. Прежде всего, это бы не вязалось с той сдержанностью, с какой подобает относиться к книге человеку, ее написавшему. Книга появляется на свет — крошечное событие, вещица в чьих-то руках. С этого момента она включается в бесконечную игру повторов; вокруг нее — да и на удалении — начинают роиться двойники; каждое прочтение на миг облекает ее неосязаемой, неповторимой плотью; ее фрагменты получают самостоятельное бытие, им дают оценку вместо нее самой, в них пытаются втиснуть
чуть ли не все ее содержание, и, случается, именно в них она в конце концов находит последний приют; возникают двойникикомментарии — иные дискурсы, в которых она должна наконец предстать такой, какая она есть на самом деле, сознаться в том, что скрывала прежде, освободиться от всего напускного и показного. Переиздание, осуществленное в другое время и в другом месте, — такой же двойник: это не совсем подделка, но и не та же самая книга.Тому, кто пишет книгу, трудно избежать искушения и не подчинить все это пестрое мельтешение симулякров единому закону, не задать для них предначертанную заранее форму, не наделить их внутренним подобием, поставив на них особую метку, сообщающую им всем определенное и неизменное значение. “Вот он я, автор, — вглядитесь в мое лицо, в мой облик; вот на что должны быть похожи все те образы-двойники, которые появятся в обращении под моим именем; и грош цена тем из них, что удаляются от этого образца, а о достоинствах прочих вы можете судить по степени их сходства с ним. Я — имя этим двойникам, я их закон, их душа, их тайна и чаша весов”. Именно так обычно и пишут Предисловие — первый поступок, с которого начинается единовластие автора, ибо здесь провозглашается его тирания: вы обязаны ни в чем не отступать от моего замысла, свое прочтение книги, свой анализ ее, свои критические замечания вы будете поверять моими намерениями; и не заблуждайтесь относительно моей скромности: говоря о границах предпринятого мною труда, я имею в виду поставить пределы вашей свободе; а если я заявляю, что, должно быть, оказался не на высоте поставленной задачи, то только потому, что не желаю уступать вам свою привилегию, не хочу, чтобы и у вас, в противовес моей книге, возникал фантазм книги иной, весьма и весьма похожей на нее, но более совершенной. Я — царь сказанному мною и сохраняю над ним всю полноту власти: власти моего замысла и власти того смысла, какой мне угодно было придать своим словам.
Мне бы хотелось, чтобы книга (по крайней мере в глазах человека, ее написавшего) была только совокупностью составляющих ее фраз и ничем иным; чтобы у нее не было двойника-предисловия, самого первого ее симулякра, почитающего себя вправе диктовать свои законы всем остальным подобиям, которые могут в будущем сложиться на ее основе. Мне бы хотелось, чтобы эту вещицу-событие, едва заметную среди великого множества других книг, переписывали вновь и вновь, чтобы она распадалась на фрагменты, повторялась, отражалась, двоилась и в конечном счете исчезла — причем так, чтобы тот, кому случилось ее создать, никогда не смог добиваться для себя права быть ей хозяином или навязчиво внушать другим, что именно он хотел в ней сказать и чем именно она должна быть. Короче, мне бы хотелось, чтобы книга не сводила собственный статус к статусу текста — с этим прекрасно справится педагогика или критика, — но чтобы ей хватило нахальства объявить себя дискурсом, иначе говоря, одновременно сражением и оружием, стратегией и ударом, борьбой и трофеем или боевой раной, стечением обстоятельств и отголоском минувшего, случайной встречей и повторяющейся картиной.
Вот почему, когда меня попросили написать новое предисловие к переизданию моей книги, я мог ответить только одно: давайте уберем старое. Так будет честно. Давайте не будем пытаться ни объяснять, чем была в свое время эта давняя книга, ни вписывать ее в реалии сегодняшнего дня; той цепи событий, к которой она принадлежит и которая и есть настоящий ее закон, пока не видно конца. Что же до новизны, то давайте не будем делать вид, будто мы обнаружили ее в самой книге, словно какой-нибудь тайник, сокровище, которого не заметили поначалу: новизна возникла только из слов, что были о ней сказаны, и из событий, во власти которых она оказалась.
— Но ведь вы только что написали предисловие.
— По крайней мере короткое.
Мишель Фуко
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. “STULTIFERA NAVIS”
На исходе Средних веков западный мир избавляется от проказы. По окраинам поселений, за воротами городов образуется нечто вроде больших проплешин: болезнь, отступив, надолго превратила эти места в бесплодные, необитаемые пространства. Отныне они на века будут отданы во власть нечеловеческого начала. С XIV по XVII в. они, замерев в ожидании, станут призывать к себе странными заклинаниями новое воплощение зла, новую гримасу страха, новые магические обряды очищения и изгнания из сообщества.
Начиная с эпохи Высокого Средневековья и до конца Крестовых походов количество проклятых селений — лепрозориев по всей Европе неуклонно росло. Согласно Матвею Парижскому, в христианском мире в целом их насчитывалось до 19 тысяч1. Во всяком случае, во Франции к 1266 г., когда Людовик VIII ввел в действие свои правила для лепрозориев, их было более 2 тысяч. В одном только Парижском диоцезе их число доходило до 43; среди них были Бур-ла-Рен, Корбей, Сен-Валер и зловещий Шан-Пурри, Гнилое Поле; к ним принадлежал и Шарантон. Два самых крупных лепрозория — СенЖермен и Сен-Лазар2 находились в непосредственной близости от Парижа; их названия встретятся нам в истории другой болезни. Ибо начиная с XV века лепрозории постепенно приходят в запустение;