История частной жизни. Том 3: От Ренессанса до эпохи Просвещения
Шрифт:
В условиях города способность подписываться также иерархична и повторяет сословные и профессиональные структуры, но по сравнению с сельской местностью, речь идет о более высоких величинах. Об этом говорят данные по Средиземноморскому региону: так, возьмем акты о гражданском состоянии области Эмилия—Романья начала XIX столетия. В пяти городах (Пьяченце, Парме, Реджо, Модене и Болонье) подпись поставили 42% женихов и 21% невест, тогда как в окрестных деревнях соответствующие величины равнялись 17 и 5% [51] . Об этом же свидетельствуют данные по Северной Европе: в XVII веке среди лондонских торговцев и ремесленников в два или три раза больше подписывающихся, чем среди их сельских собратьев, среди домашней прислуги — в два с половиной раза (69% в Лондоне и только 24% в сельской местности) [52] . В этом еще одна оригинальная черта городской культуры Нового времени: жители городов больше соприкасаются с письменностью и навыки чтения и письма распределены не столь неравномерно.
51
Marchesini D. La fatica di scrivere. Alfabetismo e sottoscrizioni matrimoniali in Emilia tra Sette e Ottocento // Il catechismo e la grammatica, I: Istruzione e controllo sociale nell'area emiliana e romagnola nel ‘700 / a cura di G. P. Brizzi. Bologna: II Mulino, 1985. P. 83–169.
52
Cressy D. Op. cit. P. 124–125, 128.
Без сомнения, эти различия в доступе к письменной культуре не могли не вызвать расхождения в том, как проходила приватизация на протяжении трех столетий, составляющих раннее Новое время. Влияние неравномерного распространения грамоты сказывалось сразу в нескольких областях. Умение читать было необходимым условием формирования тех новых практик, на основе которых возникает индивидуальная сфера интимного. Личное соприкосновение с прочитанным или написанным текстом освобождало от посредников, защищало от коллективного контроля, позволяло всматриваться
Все более приватный образ поведения и мыслей способствует появлению новых типов существования внутри общества, но отнюдь не разом завоевывает Европу. Колебания в скорости и сроках изменений, вероятно, связаны с самым Масштабным различием, оперирующим на макроуровне: степенью овладения письмом. Северная и Северо—Западная Европа, где уровень грамотности относительно высок, существенно обгоняет «периферийную» (по отношению к грамотному «центру») Европу. К концу XVIII столетия от 60 до 70% мужского населения «центра» умели подписываться: 71% в той части Франции, что расположена к северу от линии Сен—Мало — Женева, 61% в Австрийских Нидерландах [53] , 60% в Англии, 65% в Шотландии. Что касается женщин, то, если не брать Шотландию, уровень грамотности колебался вокруг 40%: 44% в Северной и Северо—Восточной Франции, 37% в Австрийских Нидерландах, 40% в Англии. Оценить степень грамотности в странах «периферии» гораздо сложнее в силу недостаточности соответствующих исследований. Тем не менее, судя по некоторым показателям, они заметно отстают. Как мы видели, в начале XIX века, то есть достаточно поздно, в Эмилии—Романье (Италия) уровень городской грамотности не превышал 45% для мужчин и 26% для женщин (речь по–прежнему идет о подписях). Резонно предположить, что в среднем по Италии, с учетом Юга (Меццоджорно) и без учета различия между городами и сельской местностью, эти величины будут существенно ниже. В 1768 году в Венгрии только 14% представителей власти из мелких городков и деревень были способны поставить подпись — естественно, среди крестьянского населения этот процент, вероятно, был совсем незначительным [54] .
53
Ruwet J., Wellemans Y. L’analphabetisme en Belgique (XVIIIe-XIXe siecle). Louvain, 1978. P. 22.
54
Benda K. Les Lumieres et la culture paysanne dans la Hongrie de XVIIIe siecle // Les Lumieres en Hongrie, en Europe Centrale et en Europe Orientale actes du Troisieme Colloque de Matrafured (1975). Budapest, 1977. P. 97–109.
Наконец, на севере в конце XVIII столетия умение писать, скорее всего, встречалось достаточно редко, поскольку в Швеции в 1870-е годы им владеет только 35% рекрутов.
Итак, продвижение на севере и северо–востоке и отставание на периферии Европы: противопоставление безусловно верное, хотя грубое, а потому требующее введения нюансов. Прежде всего между регионами, где к концу XVIII столетия могли подписаться двое из трех человек, и теми, где этой способностью обладали только двое или даже один из десяти, существовали переходные зоны. Одна из них — та часть Франции, которая расположена к югу от знаменитой линии Сен—Мало — Женева; к концу Старого порядка 44% живших там мужчин и 17% женщин были способны поставить подпись в брачном регистре. Далее внутри периферических регионов с низким процентом подписей необходимо видеть две конфигурации: в одном случае умение читать столь же мало освоено, как и навык письма (по–видимому, это относится к Италии и Венгрии); в другом между этими двумя компетенциями существует огромный разрыв. К середине XVIII века в Швеции, где умение писать встречается редко, 80% мужчин и женщин умеют читать. Объяснялось это тем, что еще в конце предшествующего столетия (особенно после церковного закона 1686 года) лютеранская церковь при поддержке государства развернула широкую кампанию по обучению грамоте. Все верующие могли «научиться читать и своими собственными глазами видеть, что повелевает и предписывает Господь в Своем Священном Писании». Соответственно, приходское духовенство начинает обучать грамоте (но только чтению!); наряду с осведомленностью прихожан в вопросах веры этот навык регулярно проверяется во время инспекционных посещений; тех, кто не умеет читать и проявляет религиозное невежество, запрещено допускать к причастию и таинству брака. Эта кампания, пик которой приходится на 1690–1720 годы, приносит плоды. Так формируется радикальная дихотомия: население Швеции и Финляндии почти поголовно умеет читать (что имеет религиозный исток и назначение), а умение писать остается достоянием малочисленной элиты [55] .
55
Johansson E. The history of literacy in Sweden // Literacy and Social Development in the West: A Reader / Ed. Harvey J. Graff. Cambridge: Cambridge University Press, 1981. P. 151–182.
Такая диспропорция не является исключительно шведской чертой. Похожая ситуация, весьма вероятно, была и в Дании, где к концу XVIII столетия наблюдается серьезный разрыв между умениями читать и писать. То же и в Шотландии, где совершенно иной уровень грамотности, поскольку по количеству мужчин, умеющих поставить подпись, она находится в лидирующей группе европейских стран, а навык чтения является едва ли не повсеместным. По свидетельствам, собранным в 1742 году евангелическим пастором Кэмбусланга, в этом приходе, ставшем центром обновленческого движения, едва не поколебавшего Церковь Шотландии, верующие обоих полов при расспросах о религиозных собраниях заявляли, что умеют читать, но только 60% мужчин и 10% женщин признались в умении писать [56] . Благодаря давлению Церкви на шведских лютеран или общины на шотландских пресвитерианцев (многие прихожане из Кэмбусланга признавались, что научились читать, чтобы избежать «стыда», связанного с невозможностью полноценно участвовать в религиозных собраниях) в ряде протестантских земель умение читать становится практически универсальным, вне зависимости от подсчетов уровня грамотности на основании подписей.
56
Smout T.C. Born Again at Cambuslang: New Evidence on Popular Religion and Literacy in Eighteenth-Century Scotland // Past and Present. 1982. No. 97. P. 114–127 (там же цит. работа о Дании: Markussen I., Skovgaard—Hetersen V. Lasseindlasrning og lassebehov i Danmark, cal 550 — cal850 // Ur Nordisk Kulturhistoria. Studia Historica Jyvaky-laensia. 1981. No. 22. P. 13–72).
Реформация и письменное слово
Однако ошибочно заключать, что почти всеобщее овладение навыками чтения было необходимым следствием протестантизма, равно проявлявшимся во всех регионах и в любую эпоху. Так, в Германии Лютер уже в середине 1520-х отказался от мысли, что каждый человек должен самостоятельно читать Библию. Вместо этого он предлагает другой проект, опирающийся на проповедь и наставление в вере, где задача обучения и толкования ложится на плечи пасторов, которые тем самым контролируют понимание Священного Писания. В результате мы видим четкое различие между образовательной политикой лютеранских государств, направленной на формирование церковной и административной элиты, и народным просвещением, которое полагается на устное слово и запоминание, а потому не нуждается в грамоте [57] . Инспекции, проводимые в рейнских странах во второй половине XVI века для проверки религиозных знаний верующих (но не их умения читать, как позже в Швеции), часто сталкиваются с заученными ответами, даваемыми невпопад, с изложениями, явно лишенными понимания, что как раз свидетельствует о том, что наставление в вере предполагает не личное чтение Библии, а запоминание со слуха необходимых формул [58] . Только со «второй Реформации», инициированной пиетистами в конце XVII века, личный контакт с Библией (подразумевающий умение читать) становится непременным требованием, сначала поддерживаемым благочестивыми собраниями с их практикой взаимного обучения, а затем и государствами, которые специальными ордонансами утверждали программу начального обучения. Отсюда изменение статуса самой Библии: если в Германии XVI столетия она оставалась достоянием пасторов, кандидатов на рукоположение и приходских библиотек, то к началу XVIII века это уже книга для всех, выходящая массовыми тиражами и стоящая относительно недорого. Отсюда, вероятно, и рост уровня грамотности в тех германских землях, которые попадают под влияние пиетизма. Скажем, в Восточной Пруссии количество крестьян, способных подписываться, в 1750 году равно 10%, в 1765 году — уже 25%, а к концу столетия достигает 40% [59] . Иными словами, практика чтения распространяется по Германии не одновременно с лютеранской Реформацией, а лишь с приходом пиетизма, причем в те же десятилетия XVII века, когда шведская церковь разворачивает кампанию по борьбе с неграмотностью.
57
Gawthrop R., Strauss G. Protestantism and literacy in Early Modern Germany // Past and Present. 1984. No. 104. P. 31–55.
58
Volger B. La vie religieuse en pays rhenan dans la seconde moitie du XVIe siecle (1556–1619). Lille, 1974. T. II. P. 796–799.
59
Engelsing R. Analphabetentum und Lekture: Zur Sozialgeschichte des Lesens in Deutschland zwischen feudaler und industrieller Gesellschaft. Stuttgart, 1973. P. 62.
Средневековый прогресс
Повторим
за Филиппом Арьесом: несмотря на все региональные и временные вариации, распространение грамотности и практики чтения было одним из важнейших факторов, изменивших представление западного человека о себе самом и о своих отношениях с другими. Однако реальные замеры возможны только с конца XVI столетия, поскольку, за редчайшими исключениями, лишь два последующих века дают необходимый для подсчета подписей объем и непрерывность документации. В результате культурная ситуация в Европе конца Средних веков и на протяжении XVI столетия остается во многом белым пятном. Тем не менее было бы ошибкой думать, что она непременно характеризовалась крайне низким уровнем грамотности и монополией клириков на письменное слово. Так, в случае Фландрии можно видеть ряд признаков широкого распространения среди населения умений читать, писать и считать. Об этом свидетельствует количество городских школ «sine latino», то есть не обучавших латыни, но дававших начатки грамоты самым широким слоям населения. В 1468 году в Сент—Омере их, по–видимому, насчитывается около двух десятков, а в 1497 году в Валансьене — городе с десятитысячным населением — их двадцать четыре. Об этом же свидетельствуют присутствие в церквях фресок и картин с надписями и высокий процент подписей (порядка 70%) на различных расписках (на выплату рент, меблировку, выполненные работы), данных счетным палатам мэрии или госпиталей в Сент—Омере в XV веке. Судя по ним, торговцы и ремесленники в основном владели грамотой, тогда как наемные работники и перевозчики по большей части не умели подписываться. В сельской местности ситуация, скорее всего, была иной. Тем не менее наличие регистров «столов бедняков» (то есть церковного вспомоществования), общины и церковного совета, а также налоговых росписей свидетельствуют о значительном распространении умения писать — а вывешивание податных листов заставляет предположить и наличие тех, кто мог их прочесть [60] . И случай пишущей и читающей Фландрии не уникален для Европы конца Средневековья. Начиная с XIV века письменное слово было привычной реальностью и в итальянских городах, даже среди простого народа. Во Флоренции 1340-х годов от 45 до 60% процентов детей в возрасте от шести до тринадцати лет проходили обучение в городских школах, дававших азы грамоты. Учитывая, что девочки посещали их намного реже, грамотность среди мальчиков была еще выше в процентном отношении [61] . Таким образом, по меньшей мере в ряде мест овладение навыками письма датируется концом Средних веков, и сколь бы ни был велик и очевиден прогресс в этой области, достигнутый между 1600 и 1800 годами, не стоит на его основании делать поспешные выводы о том, что между 1400 и 1500 годами умение читать и писать было редкостью на всей территории Европы.60
Derville A. Lalphabetisation du peuple a la fin du Moyen Age // Revue du Nord. Numero special «Liber amicorum. Melanges offerts a Louis Trenard». 1984. No. 261–262. P. 761–776.
61
Klapisch—Zuber C. Le chiavi fiorentine di Barbablu: Lapprendimento della lettura a Firenze nel XV secolo // Quademi storici. 1984. No. 57. P. 765–792.
В то же время нельзя недооценивать, сколь сильна и устойчива была свойственная коллективному сознанию враждебность к письменному слову и его распространению. Во второй части «Генриха VI» (первое издание ин–кватро вышло в 1594 году) именно она становится отличительной чертой восстания Джека Кэда. Так, в IV действии (сц. 2) Кэд и его сообщники решают «перебить всех законников», и их первой жертвой становится чатемский клерк. Письменное слово вызывает социальную ненависть в силу трех причин. Прежде всего, оно принадлежит к сфере судебного правосудия: упоминаемый Кэдом пергамент с печатью — это, безусловно, «королевское предписание» («royal writ»), использовавшееся с XII века для подачи жалоб королю и сообщения его судебных решений местным шерифам (а Кэд подвергся клеймению за кражу скота). Далее, оно закрепляет экономическую зависимость бедняков, отсюда обвинение клерка в том, что он «умеет составлять договоры и строчить судебные бумаги» [62] : речь идет о долговых расписках и о скорописи (курсиве), использовавшейся при составлении нотариальных актов. Наконец, письменное слово обладает магическими, зловредными свойствами: у чатемского клерка «в кармане книга с красными буквами», а значит колдовская (разделы или названия в ней выделены красным цветом). Не исключено, что это и намек на его иудейство, на которое указывает имя «Эммануил», чье эпистолярное использование известно Дику, одному из бунтовщиков: «Да ведь это имя пишут в заголовках бумаг». Владение письмом ассоциируется с действиями власти, которая, с помощью закона или магии, подчиняет сильному слабого, а потому свидетельствует о нарушении общинного равенства. Этим объясняется вопрос, который Кэд задает клерку: «Скажи, ты подписываешь свое имя или у тебя есть свой особенный знак, как у всякого честного, благонамеренного человека?» Наличие «знака», который, скорее всего, один у всех, утверждает изначальное равноправие, тогда как подпись, своя у каждого умеющего писать, указывает на отвержение общинного авторитета.
62
Цитаты из «Генриха VI, части II» даны в переводе Е. Бируковой. — Прим. ред.
Захватив Лондон, бунтовщики дают волю своей ненависти к письменному слову. Они намереваются уничтожить места его передачи («…другие — в королевские суды. Все разнести!» его памятники («сожгите все государственные акты»), технику воспроизведения (так, лорд Сей обвинен в строительстве бумажной мельницы и в введении в Англии книгопечатания) и даже лексические способы описания (лорду Сею опять–таки ставится в вину, что он окружил себя людьми, которые «только и говорят, что о существительных да глаголах, и все такие поганые слова, какие невтерпеж слышать христианину»). Перед лицом этих закабаляющих и развращающих новшеств Кэд выступает за традиционную культуру, опирающуюся на звучащее слово и материальные знаки. Его слова «Мои уста будут Парламентом Англии» отсылают к старинным представлениям о законе как об устной декларации, закрепившимся в народном сознании. Точно так же предпочтение отдается давно существовавшей практике ведения частных расчетов, где зарубки на куске дерева обозначали задолженности. Изображая события полуторавековой давности (бунт Джека Кэда датируется 1449 годом, то есть он произошел за 27 лет до того, как книгопечатание пришло в Англию), Шекспир рассматривает их сквозь призму фундаментального культурного конфликта, где все более частому обращению к письму (не только при передаче приказов и отправлении правосудия, но и в области личных взаимоотношений) противостоит ностальгическая утопия бесписьменного общества, управляемого при помощи слов, которые все могут слышать, и всем понятных знаков. Каковы бы ни были намерения автора, который решил представить народный бунт неразумным, кровавым и манипулируемым, этот образ конструируется посредством мотива неприятия письменного слова, поскольку письмо отождествляется с общественными потрясениями.
Недоверие к письменному слову, здесь предстающее как народное мнение, имеет своеобразного двойника: неприязнь образованной части общества к печатному станку, особенно часто проявлявшаяся на рубеже XV–XVI веков. Так, в Венеции доминиканец Филиппо ди Страта выступает с развернутой критикой изобретения Гутенберга, сочувственно встреченной большей частью сената. Согласно ему, печать заслуживает осуждения, поскольку она искажает тексты, которые начинают циркулировать в наскоро составленных и полных ошибками изданиях, производимых исключительно ради наживы; развращает умы, способствуя широкому распространению безнравственных и неортодоксальных сочинений вне контроля Церкви. Наконец, она портит знание как таковое, причем уже тем, что делает его доступным для невеж. Отсюда безоговорочный приговор: «Est virgo hec penna, meretrix est stampificata», «Перо — девственница, а печать — проститутка» [63] . Более чем через столетие после стихотворных обличений доминиканца, сформулированных в последней четверти XV века, эта тема отзывается в «комедии» Лопе де Веги «Фуэнте Овехуна», опубликованной в Мадриде в 1619 году. Во втором действии крестьянин Баррильдо и лиценциат Саламанкского университета Леонело спорят о достоинствах книгопечатания. Ученый лиценциат сомневается в том, насколько полезно изобретение Гутенберга. Конечно, оно помогает сохранять и распространять ценные сочинения, но одновременно способствует широкому обращению нелепостей и заблуждений, позволяет тем, кто хочет разрушить репутацию уважаемого автора, узурпировать его идентичность и публиковать от его лица разные глупости. Наконец, переизбыток текстов ведет к путанице идей, и, вместо того чтобы стать залогом развития знания, книгопечатание скорее увеличивает невежество. На замечание Баррильдо, что увеличение количества печатных книг приводит к тому, что все больше людей думают как ученые, Леонело сухо отвечает: «Antes que ignoran mas», то есть, напротив, мир становится все более невежественным.
63
Lowry M. The World of Aldus Manutius. Business and Scholarship in Renaissance Venice. Oxford: Basil Blackwell, 1979. P. 26–41.
Иными словами, при освоении письменной культуры западные общества должны считаться и с устойчивым представлением, что распространение знания есть профанация. Увеличение количества умеющих читать и писать, равно как и самой печатной продукции, является источником беспокойства для клириков и клерков, которые стремятся монополизировать производство знаний и их обсуждение. Сперва эта тенденция находит выражение внутри христианской Церкви, поскольку только клирикам позволено выступать толкователями божественных, природных и государственных тайн. Научная революция начала XVII столетия снимает запреты и разрушает пределы, прежде установленные знанию. Однако оно по–прежнему остается принадлежностью ограниченного меньшинства, на сей раз «respublica litteratorum», Республики словесности, которая одна способна заниматься его продвижением, не причиняя ущерба религии, закону и порядку. В то время как знание обретает свои символы — фигуры Икара и Прометея, мы постоянно встречаем напоминания о том, что оно должно оставаться привилегией новых клириков — интеллектуалов в современном смысле слова [64] . Таким образом, образуется своеобразный и чрезвычайно важный диптих: с одной стороны, народу приписывается враждебность к письменной культуре, которая представляется инструментом подавления, разрушающим ткань общинного существования; с другой — образованная часть общества вроде бы сопротивляется вульгаризации знания, ключи к которому ей доверены. Приобщение западных обществ к письменной культуре происходит под знаком сопротивления этой двойной негативной репрезентации.
64
См.: Гинзбург К. Верх и низ. Тема запретного знания в XVI–XVII веках // Гинзбург К. Мифы — эмблемы — приметы: Морфология и история / Пер. С.Л. Козлова. М.: Новое издательство, 2004. С. 133–158.