Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История частной жизни. Том 3: От Ренессанса до эпохи Просвещения
Шрифт:

Порой современники отдавали себе отчет в том, что на их глазах формируется система ограничений, которой предстояло стать частью самоконтроля. Среди них Куртен: «В былые времена в присутствии людей благородных было дозволено плевать на землю, если потом наступить на плевок; теперь же это неприлично. В былые времена дозволялось зевать, если не делаешь это посреди речи; теперь это шокирует человека благородного». Он объясняет такое изменение манер большим контролем над собой, к которому стремится и которого достигла светская элита, — и, как мы убедимся, он прав. В распространении этой элитарной модели решающую роль играет религия (и протестантская, и католическая Реформация), с точки зрения которой нет такой приватности, которая была бы укрыта от Господнего ока. Уже Эразм напоминал своему подопечному о благосклонном и непрерывном присутствии ангелов–хранителей. У Ла Саля эта идея надзора принимает столь жесткие формы, что под запретом оказывается непосредственное сообщение с самим собой: «Благопристойность также требует, чтобы, ложась в постель, вы укрывали от себя собственное тело и избегали на него смотреть». Трудно представить более радикальное отрицание интимной сферы. На заре Просвещения целый ряд телесных практик расценивается как постыдный секрет. Тело и его функции оказываются окружены молчанием и тайной.

Итак, от приватного к публичному, от интимного к тайному. Однако не стоит схематизировать этот в высшей степени сложный маршрут развития, заслуживающий по крайней мере трех оговорок. Хотя общее направление

изменений, происходивших с XVI по начало XIX века, просматривается вполне отчетливо, каждое из них имело свой ритм и свою хронологию. Как мы видели, очень скоро телесные функции выводятся за пределы приличий. Но хотя большая часть спонтанных проявлений чувств также попадает под пристальный надзор, некоторые их формы пока остаются в границах общественных норм. К примеру, слезы [120] . Лить слезы в театре, за совместным чтением «Новой Элоизы» на протяжении XVIII века остается абсолютно социальным времяпрепровождением, пик которого приходится на годы Революции. Лишь в начале следующего столетия эта этикетная чувствительность сходит на нет и уступает место мучительной интимности, провозвестником которой явился Сенанкур. Но это уже совсем другие слезы. Длительное существование предыдущей формы объясняется тем, что за ней стоял особый тип социального обмена, когда представители элиты могли публично лить слезы, тем самым демонстрируя — и переживая — свою общность через обладание особой привилегированной чувствительностью.

120

Vincent–Buffault A. Histoire des larmes. XVIIIe-XIXe siecle. Paris: Rivages, 1986.

Вторая оговорка: как показал Жорж Вигарелло в своем исследовании истории телесной гигиены [121] , изменения нравов, происходившие на всем протяжении Нового времени, не обязательно связаны только с насаждением приличий. С конца Средних веков и до середины XVIII столетия чистота — в том виде, в котором ее представляют учебники приличий, — в основном обходится без воды и не заботится о теле, за исключением публично демонстрируемых частей, то есть лица и рук. Уходу подлежит видимое: одежда и в особенности белье, чья чистота, демонстрируемая белоснежностью воротника и манжет, и есть истинный показатель опрятности. Такая диспозиция совпадает с той, что мы находим в учебниках приличий. Но она также неразрывно связана с особым представлением о теле, согласно которому вода представляет собой опасность, поскольку способна проникать сквозь кожу. Отсюда необходимость «сухого» очищения: туалет предполагает притирания и духи; это позволяет дополнительно оценить важное значение нижнего белья, не ограничивающееся социальной функцией. Когда в 1740-е — 1750-е годы вода — сначала горячая, затем холодная — снова становится частью ухода за собой, то это дает повод для установления новых общественных различий. Но не только, поскольку ее триумф связан с изменением представления о теле, которое, в свой черед, влияет на образ жизни. Гигиена реабилитирует тело и легитимирует поиск лучших способов использования его ресурсов. Сначала в качестве медицинской практики, затем — школьного воспитания она становится новым средством коллективного контроля поведения. Хотя социализация телесных техник, как мы убедились, подлежала строгой регламентации, ее успех связан с одновременным внедрением разных уровней репрезентаций и практик, выходивших за пределы сферы приличий.

121

Vigarello G. Le Propre et le Sale: L'hygiene du corps depuis le Moyen–Age, Paris, Editions du Seuil, 1985 (Вигарелло Ж. Чистое и грязное: телесная гигиена со времен Средневековья (главы из книги) // Ароматы и запахи в культуре. Книга 1 / Сост. О.Б. Вайнштейн. М., 2003. С. 525–562).

Изменение представлений об опрятности дает нам еще одно предостережение. Молчание и тайна, которыми окружается все большее число повседневных практик, становятся тем пространством, где могут сосредотачиваться неожиданные и ранее не испытанные переживания. Нижнее белье соприкасается с телом и, в силу метонимии, публично демонстрирует его чистоту; оно одновременно скрывает поверхность тела и выставляет его напоказ, обозначая собой границу между внешним и внутренним, поверхностным и исподним. Но именно благодаря этому разделу тело становится объектом самостоятельного психологического инвестирования. Пускай о нем не говорят и оно исключено из сферы приличий, тем не менее повседневный уход за ним требует пристального внимания, особых техник и, в конечном счете, общего изменения чувствительности, без которого не могли бы появиться водно–гигиенические представления середины XVIII века. «Норма образует пространство», внутри которого идет подспудный процесс, в итоге ставящий под сомнение исходную норму. История опрятности — Не просто занятный казус, она побуждает нас искать в сфере запретных, вытесняемых форм поведения молчаливое формирование нового типа интимности.

Аристократические привилегии: врожденное или усвоенное

Все модели приличий, прямо или косвенно связанные с эразмовской традицией, исходят из того, что правильному поведению можно обучать и, соответственно, его можно освоить, а по своей природе оно универсально. Конечно, со второй половины XVI века практическое применение этих принципов принимало различные формы и подвергалось изменениям. Особенно это касается универсальности: в обществах, чьи иерархические структуры находились в процессе перестройки и более жесткой кодификации, учебники хороших манер обращали повышенное внимание на поддержание статусных различий. Таков, в частности, случай «Правил христианской благопристойности и приличия» Ла Саля, где подробно объясняется, по каким признакам и жестам можно опознать то или иное общественное положение. Тем не менее и для него базовые воспитательные принципы являются универсальными.

Но тогда же появляется ряд текстов, рассматривающих этот корпус проблем с иной точки зрения. Они ведут свое происхождение не столько от куртуазных текстов XIII-XV веков, сколько от новой придворной литературы, зародившейся в Италии. Большая часть XVI века проходит под знаком «Придворного» Бальдассаре Кастильоне [122] , который был опубликован в 1528 году, за два года до «О приличии детских нравов», и тоже сыграл весьма существенную роль. Это сочинение было переведено на все европейские языки и, как и трактат Эразма, многократно переделывалось и растаскивалось подражателями. Аналогичная судьба постигнет «Галатео» (1558) Джованни делла Каза и «Светское общение» (1574) Стефано Гуаццо. Однако «Придворный», на протяжении двух веков служивший «основной грамматикой при дворного общества» (А. Кондам), предлагал своим читателям модель, сильно отличавшуюся от эразмовых приличий.

122

Il libro del Cortegiano. Venise, 1528. Об этом важнейшем тексте см.: La Corte et il «Cortegiano», a cura di A. Prosperi. Roma: Bulzoni, 1980 (Centro di studi sull’Europa delle Corti).

Кастильоне представляет серию диалогов — приватные беседы аристократических персонажей, принадлежавших ко двору герцога Урбинского, которые оживленно обсуждают достоинства и правила жизни в обществе. И в этом первое отличие этого текста, который выдает себя не за педагогический трактат,

а за свободную импровизацию членов высшего света, безоговорочно принадлежащих к элите и не нуждающихся ни в каком «порядке, правилах или специфических предписаниях». Более того, создавая свой коллективный портрет, персонажи книги не стремятся выстроить универсальную, отчетливо формулируемую и поддающуюся измерению модель. Свойства идеального придворного определяются критериями двух типов. Первый имеет внешний характер и основан на простом расчете: грубо говоря, это фавор государя, связанный с ним успех и, помимо этого, уважение равных, наглядно подтверждающее придворную добродетель. Второй, напротив, относится к области невыразимого; его наличие можно лишь констатировать — это то, что именуется «грацией» и является внутренним свойством, неразрывно связанным с происхождением и талантом. Отсюда логически следует, что придворному идеалу нельзя обучиться. Он существует лишь как производная от манеры поведения, как нечто, признаваемое окружающими. Человек поистине благородный утверждает свое достоинство, избегая того, что сторонний взгляд мог бы принять за следы работы над собой, за осознанное усилие. «Грация» состоит в том, чтобы «выказывать во всем своего рода раскованность (sprezzatura), которая бы скрывала искусство и являла то, что делается и говорится, совершаемым без труда и словно бы без раздумывания. <…> Можно сказать посему, что истинное искусство то, которое не кажется искусством; и ни на что другое не нужно употреблять таких стараний, как на_то, чтобы его скрыть: ибо если оно обнаружится, то полностью лишает доверия и подрывает уважение к человеку» [123] .

123

См.: Кастильоне Б. Придворный. Пер. О.Ф. Кудрявцева // Сочинения великих итальянцев XVI в. / Сост. Л.М. Брагиной. СПб.: Алетейя, 2002. С. 212.

Расхождение между придворной моделью и эразмовым приличием, то есть идеалом социальной прозрачности, трудно не заметить. У Кастильоне и его последователей правила нужны для укрепления различий; хорошие манеры — следствие сговора закрытого сообщества, устанавливающего собственные критерии совершенства. Придворный идентифицируется с социальным конструктом, вызывающим восхищение множественностью и блеском своих талантов, будь то беседа, владение оружием, танец, игра или повседневное поведение. Ценится именно внешний образ, а все, что напоминает о внутреннем человеке, его трудностях и усилиях, подлежит безоговорочному вытеснению. Такова роль «честного притворства», понуждающего индивидуума всеми своими жестами, манерой держаться и поведением демонстрировать полное подчинение требованиям жизни в обществе. Видимость должна превратиться в способ существования.

Как уже было сказано, придворная литература имела большое и длительное влияние, которое ощущалось в разных социальных и культурных контекстах. Так, даже в Италии «Галатео», во многом следовавший примеру Кастильоне, наперекор авторской логике в конце концов превратился в учебник хороших манер для широкой аудитории. Во Франции его быстро причислили к книгам о приличиях и издавали соответствующим образом [124] . Доктрина врожденного превосходство аристократии и первостепенной важности видимости по–разному принимается и интерпретируется в разных национальных традициях и социальных контекстах. Мы попробуем показать, как это происходит на примере Франции, поскольку сложная гамма интерпретаций позволяет лучше понять те общественные проблемы, которые были связаны с установлением определенного поведенческого кода [125] .

124

Французский перевод Жана де Турни был напечатан в 1598 году «цивильным шрифтом». — Прим, автора.

125

Точкой отсчета в этом вопросе по–прежнему остается давний труд М. Мажанди: Magendie М. La politesse mondaine et les theories de l'honnetete en France, au XVIIe siecle, de 1600 a 1660. 2 vol. Paris, 1925.

Первый тип оригинального применения придворной модели связан с аристократическими и светскими кругами 1620–1630-х годов: это теория и практика «вежества». Они осуждают королевский двор за грубость, показной блеск и несдержанность. В узких элитарных кружках, собирающихся в домах парижской знати, — самый известный из них, конечно, отель Рамбуйе, — вырабатывается более сдержанный и изысканный стиль общения. Публичное и строго иерархизированное пространство двора находится под все более жестким контролем государя, где придворные выступают профессионалами светскости. Напротив, в отеле Рамбуйе собирается элита, которая сама выбирает собственных членов, точнее, чьи члены признают друг за другом право принадлежности к ней. В 1637 году Шаплен терпеливо разъясняет правила игры королевскому советнику Торо де Сен–Шартру, который пытался добиться приглашения на эти собрания: «Я буду рад устроить так, чтобы они, проведав о ваших достоинствах, не менее желали вас видеть, чем вы их». Это частное, интимное пространство подчинено хозяйке дома; присутствие дам играет важную роль в цивилизации нравов. Тут нет показного блеска, а повседневные жесты свободны от непререкаемого диктата приличий. Члены кружка переписываются друг с другом, но прежде всего разговаривают; выработка коллективного представления о вкусе сопровождается почти сакрализацией искусства беседы. Конечно, не обходится без игр и чтения — сначала «Астреи» [126] , затем больших исторических романов Ла Кальпренеда и мадемуазель де Скюдери, которые представляют этому микросообществу его собственный образ и получают отзывы, что превращает светское общение в аналог ролевой игры.

126

Пасторальный роман Оноре д’Юрфе (публ. 1610–1627).

Приличие (или, как все чаще говорят, вежество) теперь обозначает личное достоинство и общественную волю, поэтому речь не идет о том, что его можно преподавать или обучиться ему за пределами тех закрытых сообществ, где оно практикуется и чьи члены являются его носителями. Точно так же его невозможно кодифицировать и изложить на страницах трактата. Правила совместного существования разрабатываются в процессе бесконечного коллективного саморефлексирования, в совместных беседах, в переписке, в замечаниях по поводу «Клеопатры» или «Кира Великого» [127] . Тем более что разве есть иные правила, кроме способности выносить суждения, которая является врожденной способностью и единственной путеводной нитью в лабиринте светской жизни? Как герои читаемых ею романов, избранная публика парижских салонов беспрестанно размышляет над тем, что составляет законы вежества и удовольствие от совместного пребывания. Постоянная словесная эквилибристика сочетается с изумлением перед невыразимым. Отсюда знаменитое «нечто» (je–ne–sais–quoi): «Необходимо, чтобы этот талант давался от рождения, ибо его не получить при помощи искусства… и чтобы его направляла способность к суждению. <…> Необходимо также обладать некой способность к выражению, которая делает его действительно приятным». Круг замыкается: вежество есть особый талант, развивающийся лишь в частных практиках.

127

«Клеопатра» (1647) — роман Ла Кальпренеда; «Артамен, или Кир Великий» (1649–1653) — совместное сочинение Жоржа и Мадлен де Скюдери.

Поделиться с друзьями: