«История государства Российского» Н. М. Карамзина в оценках современников
Шрифт:
Нельзя писать: Такой-то де старик,
Козел в очках, плюгавый клеветник,
И зол и подл: все это будет личность{404}.
Погодинский дневник за декабрь 1828 г. свидетельствует, что Пушкин оставался верен своим прежним оценкам «Истории» и полемики вокруг нее. Назвав Карамзина в разговоре с Погодиным «летописателем XIX столетия», в сочинении которого видны «то же простодушие, искренность, честность (он ведь не нехристь) и здравый ум», Пушкин фактически повторил свою ранее данную характеристику в статье 1826 г., дополнив ее новыми мыслями, которые позже развил в рецензиях на «Историю русского народа» Полевого. Что же касается оценки арцыбашевских замечаний на «Историю», то, по словам Погодина, Пушкин оказался
Авторитет Карамзина по-прежнему был необходим Пушкину как нравственная подпора и исторический прецедент. В послании «Друзьям» Пушкин был вынужден отстаивать собственную честность и искренность за нашумевшие «Стансы» («Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю»). Именно в связи со «Стансами» в полемику вокруг «Истории» ворвался еще один голос — П. А. Катенина. Как показал Ю. Н. Тынянов, написанное Катениным и опубликованное Пушкиным стихотворение «Старая быль»{406} являлось политическим памфлетом, ответом на пушкинские «Стансы»{407}. Не вдаваясь в хорошо известные подробности, связанные с созданием и, как выразился Тынянов, «задними мыслями» «Старой были», важно отметить, что написанное в своеобразном «елейном» стиле, с подчеркнуто многочисленными славословиями в адрес самодержавной власти, оно, несомненно, пародировало и «Историю» Карамзина, подобно тем не дошедшим до нас пародиям 1818 г., о которых вспоминал в 1826 г. Пушкин.
Предпосланное «Старой были» стихотворное посвящение Катенина Пушкину, не менее сложное по прочтению «задних мыслей», чем сама пародия, упоминало и Карамзина:
Вот старая, мой милый, быль,
А может быть, и небылица:
Сквозь мрак веков и хартий пыль
Как распознать? Дела и лица —
Все так темно, пестро, что сам,
Сам наш историограф почтенный,
Прославленный, преутомленный[4]
Едва ль не сбился там и сям{408}.
Катенинский явно сатирический портрет Карамзина, включаясь в общий антимонархический контекст «Старой были», как бы оправдывал «достоверность» вымысла ее сюжета и одновременно еще раз подчеркивал пародийный характер самого стихотворения, указывая на один из его объектов — труд Карамзина. Письмо Катенина И. Н. Бахтину от 9 января 1828 г. проясняет одну из «задних мыслей» «Старой были» — сурово-ироническую оценку самодержавных идей труда историографа и неприятие всего творчества Карамзина: «История его подлая и педантичная, а все прочие его сочинения — жалкое детство, может быть, первого сказать нельзя, но второе должно сказать и доказать»{409}.
Тем временем Погодин вновь подтвердил свою позицию: смотреть на труд Карамзина преимущественно как на объект серьезной критики, еще раз поддержав замечания Арцыбашева{410}, а затем впервые опубликовав их продолжение. Вскоре редактор-издатель «Московского вестника» выступил с собственной критикой вывода историографа о причастности Бориса Годунова к убийству царевича Дмитрия, фактически повторив аргументацию соответствующей статьи Ф. В. Булгарина, а в другой заметке обратил внимание читателей на то, что в повествовании о Лжедмитрии I у Карамзина «очень много сомнительного, взято без критической оценки из летописей»{411}. Одновременно Погодин был вынужден отмежеваться от «неприличного тона» замечаний Арцыбашева. Вспыхнувший между ними спор по этому вопросу на страницах «Московского вестника» носил откровенно мелочный характер, вызвав раздражение даже у друзей Погодина{412}.
Дальнейший ход полемики обострялся все больше по мере включения в нее новых журналов и авторов. Впервые после долгого молчания подал голос журнал «Сын Отечества и Северный архив», на страницах которого появилась заметка Н. Д. Иванчина-Писарева. Апеллируя к потомству и одновременно напоминая о том, как «пигмей» Тредиаковский критиковал когда-то Ломоносова, Иванчин-Писарев повторил, что Карамзин «Историей» воздвиг памятник отечеству{413}. Вслед за этим тот же журнал в анонимной заметке откликнулся непосредственно на критику Арцыбашева. Автор заметки не отрицает необходимости критического разбора «Истории». Но в критике Арцыбашева он видит лишь мелочные придирки, неуместные намеки, оскорбительные для памяти историографа насмешки и варварский слог, преследующие «всенародное осмеяние великого писателя после его смерти»{414}.
Еще более резкая оценка замечаниям Арцыбашева была дана в книге С. В. Руссова, специально посвященной их критическому разбору. По мнению Руссова, «критика г. Арцыбашева происходит не из любви к истине, как быть надлежало, но от личного к историографу ожесточения»{415}. Но Руссов не ограничивается
общими обвинениями, предпринимая собственные исторические разыскания для опровержения замечаний Арцыбашева и доказательства верности исторического рассказа Карамзина. Он берет под защиту название труда историографа, его «слог», «наполнение», подчеркивает, что повествование Карамзина всегда «основывается на разысканиях самых трудных и соображениях глубокомысленных». Руссов легко разбивает ряд действительно несправедливых упреков Арцыбашева в адрес Карамзина, например о том, что тот не использовал Лаврентьевскую летопись. Любопытен пассаж Руссова против Арцыбашева, упрекнувшего Карамзина в том, что тот якобы видел в варягах, пришедших с Рюриком, выходцев из Швеции. Руссов обращает внимание читателей «Истории» на то, что историограф, изложив различные точки зрения на этот вопрос, в рассказе о призвании варягов ограничился на самом деле указанием на то, что те пришли «из-за моря Бельгийского», т. е. проявил известную осторожность и в то же время изящно избавился от необходимости выводить их из Пруссии, Швеции или других мест. Это очень важное наблюдение над творческой лабораторией Карамзина, выявившее один из любопытных приемов его исторического рассказа.Квалифицируя критику Арцыбашева как «ожесточение против одного из просвещеннейших, добродетельнейших и паче правдивейших россиян», Руссов не забывает распространить эту характеристику и на выступления Каченовского и Строева.
Любопытно мнение основного объекта «антикритики» Руссова — Арцыбашева. В письме к Погодину он называет ее «пустословной», отставшей от современных взглядов на историю и далее со свойственной ему резкостью в оценках продолжает: «Согласитесь, что у нас ахают сперва от всего; кричат: несравненно, бесподобно! Так кричали о Татищеве, Щербатове, Стриттере и даже об Эмине, а теперь не хотят уже сочинений их и в руки взять. Кажется, подобная же участь ожидает «Историю» Карамзина и всех нынешних историков-художников»{416}.
Сходный с выступлением Руссова характер носила и «антикритика» на Арцыбашева и Строева, помещенная в «Московском телеграфе» О. М. Сомовым. Как и Руссов, Сомов отстаивает название груда историографа и, пытаясь дискредитировать научные заслуги Строева, полагает, что тот не имеет никакого права на критику «Истории», поскольку его труды состоят лишь в том, что он «обдувал и обметал пыль с старинных рукописей в одной библиотеке и вписывал заглавия тетрадей в каталог»{417}.
В обстановке все более обострявшихся выступлений появилась попытка обоснования некой нейтральной позиции, к которой причислил себя в работе, посвященной противникам и защитникам Карамзина, М. А. Дмитриев{418}. По его мнению, и те и другие в суждениях об «Истории» впадают в крайности, причина которых — недостаточный уровень развития просвещения в России. Дмитриев разбирает основные обвинения Карамзина как историка, среди которых выделяет пять наиболее важных.
Первое обвинение: надо было писать не историю, а критический свод летописей и других источников. На это Дмитриев отвечает, что дело автора выбирать жанр и форму своего труда. Второе обвинение: в «Истории» отсутствуют система и единство. По мнению Дмитриева, это оправдывается тем, что русский народ еще не достиг «высшей степени развития моральных сил». Только тогда, считает он, историк может взять «за основание настоящую точку бытия его и постепенно раскрывает в повествовании те средства, которыми он дошел до сей точки»{419}. Третье обвинение; в труде историографа недостает «политических соображений», т. е. всесторонней картины международных связей русского государства и характеристики «единства внутреннего политического хода России». Но, отвечает Дмитриев, в первом случае время, описанное Карамзиным, характеризуется случайностью внешних сношений с европейскими странами, а во втором политическое развитие государства «всегда зависело от воли государей». Четвертое обвинение: отсутствие в «Истории» «всеобщего философского взгляда». По мнению Дмитриева, этого нельзя требовать от Карамзина и от истории русского народа до Петра I, ибо вплоть до начала XVIII в. Россия находилась в изоляции, а следовательно, в русском историческом процессе не было явлений, характерных для истории других европейских стран. Пятое обвинение: неверность «в своде и изъяснении летописей». Его Дмитриев соглашается признать только в том случае, когда будет осуществлено сопоставление «Истории» с летописями. Пока же, считает он, сопоставление, проведенное Арцыбашевым, из-за грубости критика, его неприличных «наскоков» на историографа не дает основания верить в то, что оно беспристрастно.
В разряд «мелочной критики» Дмитриев относит замечания Арцыбашева о названии «Истории», ее «слоге» и языке, подражании Карамзина в повествовании Юму. Дмитриев полагает, что все обвинения Арцыбашева не основываются на доказательствах, мелочные, исходят из неуважения к Карамзину, вообще показывают, что их автор не имеет глубокого ума.
Дмитриев выступает за разбор «Истории», хладнокровный и беспристрастный. «Пусть каждая строка «Истории» Карамзина, — пишет он, — каждое слово летописей и хронографов будут рассмотрены, но с духом терпимости… Требую для Карамзина строгих критиков, но противников его никогда не признаю достойными уважения»{420}.