История, которой даже имени нет
Шрифт:
Фермеры Олонда жили на порядочном отдалении от господ, поэтому даже не догадывались о тайном возвращении мадам де Фержоль. Агате исполнилось сорок, когда она исчезла вместе с похищенной мадемуазель д’Олонд, за девятнадцать лет она сильно переменилась, так что никто в округе не мог ее узнать, когда она ходила по субботним дням на рынок за провизией. Одна-единственная из всех старух крестьянок она расплачивалась за покупки наличными, а потом в одиночестве брела по дороге к замку, не обменявшись ни с кем ни единым словом. Нормандские крестьяне в ответ на молчание сами молчат. По характеру они недоверчивы и никогда не вступают первыми в разговор. За то время, что осталось до развязки нашей истории, ни один любопытный не поставил Агату в затруднительное положение — в этом краю все заняты только собой. Дорога в Олонд была безлюдной, потому что замок стоял на отшибе, а к деревням Денвиль или Сен-Жермен-сюр-Э вели напрямик другие дороги. Агата никогда не открывала больших решетчатых ворот, забранных изнутри деревянными щитами, не дававшими возможности видеть внутренний двор, она проскальзывала в низенькую дверь, прятавшуюся за выступом высокой стены, окружавшей сад. Прежде чем вставить ключ в скважину, Агата оглядывалась по сторонам, точно вор. Излишняя предосторожность! Ни разу не увидела она на ухабистой дороге с глубокими колеями, где телеги увязали по самую ступицу, ни единого прохожего.
Мадам де Фержоль предполагала, что в родной Нормандии они станут жить еще уединеннее, чем в Форезе, так оно и вышло. Собственно, они жили теперь
Чтобы понять, как страдала без мессы могучая душа этой женщины, нужно представить себе всю силу ее религиозного чувства. Способны ли мы на такое? Думаю, вряд ли. Дом, который из-за образа жизни его обитательниц мы сравнили с безрадостным монастырем без молельни, для обеих женщин был скорее сродни удушающей тесноте кареты — не домом, а домовиной. К счастью — если подобное слово уместно в столь удручающем повествовании, — эта домовина оказалась достаточно просторной, чтобы в ней можно было дышать. Высокие стены давным-давно заброшенного сада скрывали от посторонних глаз двух отшельниц, когда они выходили за порог, чтобы не задохнуться в заточении, как задохнулась неугомонная принцесса Эболи, запертая ревнивым Филиппом II в башне без окон, — прежде чем умереть, она прожила четырнадцать месяцев, задыхаясь в спертом воздухе и собственных испарениях. Какая страшная участь — отравиться самим собой! [23]
23
Эболи Ана де Мендоса и Ла Серда (1540–1592) — любовница Филиппа Испанского (1556–1598), игравшая видную роль при его дворе, на самом деле провела в тюремном заключении перед смертью 12 лет.
Прошло еще несколько дней, и Ластени перестала выходить из спальни. Она лежала в шезлонге, на котором ночью подле нее спала мать, постоянно сторожившая ее, как тюремщик узника — нет, еще бдительнее, потому что в тюрьме узник и тюремщик не сидят в одной камере, а Ластени не разлучалась ни на минуту с молчаливым, всевидящим, неумолимым стражем. Баронесса со свойственной ей твердостью приняла решение: отныне она не говорила Ластени ни единого слова. Ни в чем не упрекала ее. Сильная женщина не сумела одолеть свою слабую дочь, и вся ее сила камнем легла ей на сердце. Увы! Мать и дочь и раньше не слишком часто разговаривали, теперь же совсем онемели — онемели, как две покойницы, закрытые в один гроб. И все же живые покойницы, заточенные в четырех стенах, могли видеть и касаться друг друга. Гробовое молчание было для них дополнительной пыткой. Мистик Сен-Мартен [24] утверждал, что молитва — дыхание человеческой души. Нет, дыхание души — это любые слова, неважно, что они выражают, любовь или ненависть, проклятие или благословение. Обречь себя на молчанье — значит обречь себя на удушье. И они обе задыхались — мать по собственной воле, дочь из покорности. Мать казнила молчанием дочь, дочь казнила мать. Мадам де Фержоль, в чьем сердце жила еще вера, говорила хотя бы с Богом; в присутствии дочери она преклоняла колени и шепотом молилась. Ластени не молилась. Девушка отгородилась от Бога так же, как от матери, — немотой и улыбалась недоброй, презрительной улыбкой, глядя на коленопреклоненную баронессу, которая молилась возле ее кровати. Для жертвы рока не существовало ни Божьей милости, ни людской, если даже родная мать отказала ей в милосердии. Обе они страдали, но Ластени страдала сильней. Лишь Агата, которую баронесса гнала, стоило ей прийти с шитьем в спальню, где царило вечное безмолвие, хоть и болела душой за Ластени, с радостью и любовью хозяйничала в замке, где прошла ее молодость, где все вещи, по ее словам, «ее знали». На ней одной лежали все хозяйственные заботы, позабытые госпожой, она одна вспоминала прошлое, спускаясь к колодцу в сад. Агата насильно кормила своих хозяек, как кормят малых детей и сумасшедших, иначе они, вполне возможно, умерли бы с голоду, настолько глубоко погрузились обе в разъедающую пучину горя.
24
Сен-Мартен Луи Клод де (1743–1803) — маркиз, французский мистик, называвший сам себя «Неизвестный философ», восставал против сенсуализма и материализма.
IX
И вот однажды вечером мадам де Фержоль поняла, что Ластени скоро разрешится от бремени, и, хотя давно ожидала этого события, встревожилась не на шутку. Роды сами по себе непредсказуемы, а из-за неопытности «повитухи» могли стать смертельно опасными. И все же баронесса приготовилась к ним, справившись с собой усилием несгибаемой воли. Приступы боли у Ластени были так характерны, что женщина, испытавшая их сама, не могла ошибиться. Рожала Ластени ночью. Когда наступил самый ответственный миг, мадам де Фержоль распорядилась:
— Закусите простыню и не кричите. Будьте мужественной.
Слабая Ластени и была мужественной, она не издала ни единого стона, но закричи она, никто бы не встревожился в пустынном замке, где и днем царила безжизненная ночная тишина. Только Агата могла бы прибежать на крик, но она спала в другом крыле замка, куда никакой крик из их спальни не мог долететь. Все предусмотрела, все продумала дальновидная мадам де Фержоль, и все же, несмотря на многочисленные предосторожности, ее охватил внезапно безумный страх. Прекрасно зная, что в этом крыле никого, кроме них, нет, баронесса, охваченная болезненной подозрительностью, с гулко бьющимся сердцем, отправилась к закрытой двери и широко распахнула ее. Ей вдруг почудилось, что там, сгорбившись, притаилась Агата. За дверью — никого, и в темном коридоре тоже пусто. И все-таки мадам де Фержоль шагнула в темноту с замиранием сердца, с каким суеверные люди ждут появления из темноты призрака. Баронесса боялась Агаты больше, чем привидения. Дрожа, она вглядывалась широко раскрытыми глазами во тьму и,
наконец, бледная от ужаса, какой иной раз охватывает даже самых смелых людей, вернулась к дочери, что корчилась в родовых схватках на кровати. Склонившись над Ластени, мадам де Фержоль принялась помогать ей освободиться от тяжкого бремени…Ребенок принес Ластени множество мук и сам тоже мучился вместе с ней. Не выдержав страданий, он родился мертвым. Покойница произвела на свет покойника… Можно ли назвать жизнью то, что еще теплилось в измученной Ластени? Мадам де Фержоль, хоть и упрекала себя по пути в Олонд за грешные мечты о выкидыше, не могла скрыть глубочайшей радости при виде маленького тельца, в чьей смерти некого было винить… От всей души она благодарила Бога за утрату «горемыки», как мысленно называла несчастного, хвалила Господа за то, что, вняв ее мольбам, Он спас младенца и мать от позора и бед. Для нее самой смерть младенца была величайшим благом, избавив от необходимости прятать несчастного ребенка всю жизнь, как прятала до сих пор — и с каким трудом! — в утробе матери; не придется покрываться краской стыда и Ластени: незаконнорожденные дети — палачи для своих матерей, щеки опозоренных пылают, как от пощечин. Но и радость не смягчила баронессу. Приняв дитя от матери, она показала его ей, присовокупив:
— Вот ваш грех и воздаяние за него!
Ластени посмотрела на мертвого ребенка помертвевшим взором, и ее обессилевшее тело слегка вздрогнуло.
— Он счастливее меня, — прошептала она и умолкла.
Напрасно мадам де Фержоль искала в ее глазах жалости к мертвому — жалости она не обнаружила. Опухшее от слез лицо Ластени по-прежнему выражало равнодушие, глубочайшее равнодушие и, казалось, не могло выразить ничего другого. Мадам де Фержоль, страстная по натуре, безумно полюбившая человека, за которого вышла замуж, не увидела в глазах дочери чувства, что все оправдывает и все объясняет, — не увидела в них любви! В глубине души вдова рассчитывала, что во время родов все откроется, и сделалась повитухой дочери, чтобы роковое имя знали только Ластени, ее мать и Господь Бог. Отныне ничто не могло пролить свет на тайну Ластени. Мадам де Фержоль надеялась до конца, но ее надежда умерла вместе с ребенком от безымянного отца во время тайных родов. В ту ночь, страшную, незабвенную для баронессы, не одна счастливая женщина благополучно разрешилась от бремени живым младенцем, не одни счастливый отец вне себя от восторга и гордости прижал к груди плод взаимной любви. Но кто знает, может быть, в ту же ночь еще одна несчастная, похожая на Ластени, над чьей головой сгустился мрак ночи, мрак страха, мрак смерти, прятала ребенка, у которого не было имени, как и у этой душераздирающей истории?..
Темная, долгая ночь — ночь мучений и страха, которую не забудешь, все еще длилась. Баронессе предстояло еще одно страшное испытание. Ребенок родился мертвым, и это было счастьем, хоть и грешно так говорить. Но что делать с тельцем? Что делать с крошечным покойником, последней уликой против преступницы Ластени? Как его утаить? Как стереть последний след, чтобы навсегда покончить с позором, неизбывным для них обеих?.. Мадам де Фержоль мучительно искала выхода, и те, что находила, ее пугали. Но она была нормандкой и обладала несокрушимой волей. Пусть сердце болит и трепещет — не она подчиняется сердцу, а сердце ей. Даже в страхе она всегда делала то, что должна была сделать, словно не ведала страха. После родов Ластени уснула, как засыпают все роженицы; мадам де Фержоль завернула мертвое тельце в пеленку — она много их сшила, пока сидела подле дочери, не имевшей ни сил, ни желания шить, — и вынесла его из комнаты, замкнув дверь на ключ. Мать опасалась, что дочь без нее проснется, но железная рука необходимости гнала ее прочь. Мадам де Фержоль зажгла потайной фонарь и спустилась в сад, она помнила, что внизу, у стены, в одном из укромных уголков видела старую забытую лопату, вот этой-то лопатой она мужественно выкопала могилу для мертвого ребенка. Для маленького покойника, в чьей смерти была неповинна!.. Она похоронила его собственными руками, которые когда-то холила и берегла, потом складывала в молитве, а теперь заставляла делать черную работу. Копая могилу в ночной темноте при свете звезд, что всё видят, но никому ничего не расскажут, мадам де Фержоль невольно подумала о детоубийцах, которые, возможно, вот так же в темноте, на глазах у звезд, закапывают младенцев…
«Я хороню его, как будто сама убила», — думала она, и ей припомнилась одна страшная история, которую ей когда-то рассказали. Семнадцатилетняя служанка родила одна без всякой помощи ребеночка и придушила его. Случилось это в ночь с субботы на воскресенье, и утром она положила мертвого младенца в карман юбки и пошла, как обычно, в церковь. Во время мессы он так и лежал у нее в кармане, прижимаясь холодным комочком к ее телу, а на обратном пути, проходя по мосту, по которому давно уже никто не ходил, она бросила его в воду. Мадам де Фержоль никак не могла отвязаться от жуткой истории, она все преследовала ее. Дрожа от леденящего ужаса, будто сама стала убийцей, она долго утаптывала могилку… внука и, наконец, убедившись, что могилки совсем не видно, вернулась в спальню белее мела, хотя не совершала преступления, а только думала о нем. Ластени еще спала, а когда проснулась, не попросила еще раз показать ей мертвого сына. Она находилась в той расслабленности и отрешенности, в какие погружаются женщины после невыносимых родовых мук. Можно подумать, она вообще позабыла о младенце. Поразмыслив, мадам де Фержоль не стала ничего говорить, дожидаясь, чтобы Ластени заговорила первой. Но странное, невероятное дело: Ластени о ребенке так и не вспомнила, более того, она не вспоминала о нем никогда! Неужели нежная Ластени была начисто лишена материнского чувства, основы основ женского естества? Ведь и зачавшая от насильника любит свое дитя, горюет о его смерти. Но ни той ночью, ни в последующие дни Ластени не очнулась от безмолвной отрешенности. Слезы по-прежнему текли по ее исплаканному лицу, как текли вот уже полгода, но не похоже было, чтобы для них появилась новая причина.
Оправившись после родов, Ластени не переменилась, даже живот у нее не опал. Она оставалась такой же бледной, вялой, подавленной, замкнутой, и если вдруг обращала внимание на что-то вовне, то только пугалась, — словом, находилась в том же угнетенном, болезненном состоянии, сродни тихому помешательству. Оскорбительное недоверие матери и необъяснимая беременность подкосили ее, нанесли постоянно гноящуюся, незаживающую рану.
Зато мадам де Фержоль, успокоившись, что никто никогда не узнает о грехе дочери, смягчилась и вспомнила, очевидно, христианский завет: «Всякий грех простится» [25] . Во всяком случае, исчезла ее всегдашняя раздражительность, которую раньше она, хоть и обладала сильной волей, не могла сдержать. Безнадежность сродни смерти, а мы рано или поздно смиряемся со смертью; вот только Ластени не могла смириться с тем, что безнадежно погибла. Чувства слабой девушки оказались более глубокими, чем чувства сильной женщины… Дочь не изменила своего отношения к матери. Увядший цветок не раскрылся. Мать смягчилась, но дочь была неумолима, — в затянувшейся ране остался осколок клинка, в раненой душе осколком засела обида. Несколько дней у Ластени не было сил встать, наконец она поднялась, слабая, обескровленная, помертвевшая, — встала напрасно, потому что страдала от неизлечимого смертельного недуга. Агата надеялась, что, раз ее любимица слегла, в ее болезни наступил перелом, а следом — кто знает, вдруг? — придет выздоровление. Однако ей пришлось убедиться, что родная животворная земля не властна исцелить Ластени, и старая нянька укрепилась в мысли, что «голубку поймал в тенета дьявол», и попросила у мадам де Фержоль разрешения совершить паломничество ко гробу блаженного Фомы из Бивиля. Вдова отпустила служанку.
25
«Посему говорю вам: всякий грех и хула простятся человекам…» (Евангелие, Мф., 12:13).