История, которой даже имени нет
Шрифт:
Возможно, читатель знает, что в те времена во всех приходах королевства проповеди в Великий пост говорили клирики, пришедшие из какого-нибудь дальнего монастыря. Простой народ — поэт, сам не сознающий своего поэтического дара, — привык всем давать прозвища и звал странствующих проповедников «великопостными ласточками». Всякий раз как «великопостная ласточка» залетала в город или селенье, ей готовили гнездышко в лучшем доме прихода. Богатые и набожные семьи охотно оказывали пришельцам гостеприимство, а в провинции, где жизнь так однообразна, ежегодное явление проповедника вызывало живейший интерес, поскольку живущих в уединении всегда пленяет неведомое и пьянит чужедальнее. Хотя в книге страстей человеческих записано, что странники, люди проходящие и уже потому всех превосходящие, несут другим самые опасные соблазны… Суровый монах, говоривший о преисподней с красноречием, достойным несравненного Бридэна [11] , стремился открыть прихожанам путь на небо, и откуда было знать ему и двум дамам, которые старались разглядеть его лицо в темноте собора, что им он откроет путь в ад?
11
Бридэн (1701–1767) — известный французский миссионер, обладавший удивительным даром слова.
Суетное любопытство провинциальной дамы и ее дочери так и осталось неудовлетворенным. Выходя из церкви, обе они говорили — коль скоро ничего другого подметить не удалось — о даре слова грозного глашатая грозных истин и решили, что дар ему дан поистине исключительный. Уже на паперти, кутаясь в меховые накидки, обе сошлись на том, что никто не проповедовал лучше в Великий пост. Мать и дочь отличались набожностью и, как говорится, ангельской чистотой. Звали их мадам и мадемуазель де Фержоль. Домой они шли в большом волнении. За прошедшие годы в их доме перебывало множество проповедников: гостили монахи из обители Святой Женевьевы, премонстранты, доминиканцы, бенедиктинцы, но ни разу не бывал ни один капуцин! Ни один из братьев нищенствующего ордена святого Франциска Ассизского [12] ,
12
Капуцины — ответвление нищенствующего монашеского ордена, основанного в 1221–1223 гг. Франциском Ассизским (1182–1226); его учредил минорит Басси в 1525 г., утвердил папа Климент VII в 1528-м. Строгий устав предписывал капуцинам бедность и сбор подаяния. Капуцины носили бурые власяницы, сандалии на босу ногу, подпоясывались веревкой для бичевания. С 1573 г. орден капуцинов появился и во Франции.
Мадам и мадемуазель де Фержоль ожидали своего гостя к ужину в гостиной, когда же о нем доложили и он вошел, оказалось, что этот капуцин не имеет ничего общего с монахом-барометром, который надевал капюшон, предвещая дождь, и снимал его, если день обещал быть солнечным. Гость отнюдь не напоминал забавную фигурку, выдумку наших проказливых дедов. Галлы, как известно, всегда отличались игривым умом и, даже истово веруя, без конца потешались над монахами, в особенности над капуцинами. Позднее, когда веры поубавилось, славный шалун Филипп Орлеанский, глумившийся над всем и вся, сказал однажды некоему капуцину на его смиренное: «Я не достоин»: «Если ты не достоин быть даже капуцином, так чего ты вообще достоин, черт побери?» В восемнадцатом веке люди презирали историю, как презирал ее Мирабо [13] (за что она с лихвой отплатила как им, так и Мирабо), и народ поэтому, легкомысленно забыв, что папа Сикст V, свинопас, возведенный Богом в пастыри, был капуцином, сочинял про нищих монахов скабрезные песенки и осыпал их насмешками. Но ни насмешки, ни песенки ни в коей мере не относились к капуцину, что предстал перед мадам и мадемуазель де Фержоль в тот вечер. Статный и величавый, он глядел безо всякого смирения, присущего нищенствующей братии. Зная, что свет почитает гордецов, этот зрелый плотный человек с недлинной курчавой, как у Геракла, бородой, отливающей бронзой, не стеснялся своей грубой рясы и бедности. В его манере держаться ощущалось не больше смирения, чем во взгляде. Он, должно быть, не просил, а требовал милостыни, когда протягивал руку. И какую руку!.. Эта царственно прекрасная длань безукоризненной формы и ослепительной белизны, появляясь из широкого рукава бурой власяницы, чтобы принять подаяние, казалось, не брала, побираясь, а снисходительно одаривала. Ну прямо тридцатилетний, еще не обласканный Богом Сикст V! Агата Тузар, старая и верная служанка мадам и мадемуазель де Фержоль, по обычаю, принятому во всех благочестивых домах, в знак почтения принесла гостю воду, чтобы он, прежде чем войти, омыл ноги, и теперь его изящные ступни в сандалиях матово белели, словно были выточены из слоновой кости или вырезаны Фидием из мрамора. Капуцин с большим достоинством поклонился хозяйкам, по-восточному сложив руки крестом на груди, и никто, даже Вольтер, не посмел бы презрительно назвать его «куколем», как часто именовали монахов в то время. Хотя его грубый плащ вряд ли мог преобразиться в красный бархат, этот человек был словно создан для кардинальской мантии. До этого дамы слышали только голос, доносившийся откуда-то с высот из густого мрака, но теперь, увидев его обладателя, они убедились, что голос и облик составляют единое целое. Поскольку настал пост, а гость их проповедовал бедность и воздержание и, стало быть, сам воплощал эти добродетели и был образцом постника, ему, как полагалось, подали постную трапезу: фасоль с растительным маслом, салат из сельдерея и свеклы, приправленный анчоусами, тунца и бочонок устриц. Всему этому он воздал должное, но от вина отказался, хотя вино было доброе, католическое, под названием «Ch^ateau du Pape» [14] . По мнению хозяек, гость держался с достоинством, подобающим его сану, без заискивания и ханжества. Войдя в капюшоне, он потом откинул его, обнаружив мощную шею римского проконсула и огромную тонзуру, блестящую, словно зеркало, увенчанную изящной короной курчавых, бронзовых, как борода, волос.
13
Мирабо Оноре Габриель Рикети (1749–1791) — граф, деятель Французской революции, депутат Генеральных штатов, лидер крупной буржуазии, с 1790 г. тайный агент королевского двора, за что, похороненный сначала с величайшими почестями, был вынесен из Пантеона.
14
«Папская обитель» (фр.).
Гость свободно беседовал с приютившими его благородными дамами, и чувствовалось, он привык к гостеприимству высоких особ, не теряется в обществе и держит себя на равных с великими мира сего, как свойственно живущим Христа ради монахам, превозносимым Церковью. Тем не менее ни мадам, ни мадемуазель де Фержоль он не понравился: обеим показалось, что среди прежних великопостных проповедников многие обладали большей искренностью и простотой. В манере этого было что-то нарочитое, почти отталкивающее. Отчего они ощущали скованность в его присутствии? Трудно сказать, но в смелом взгляде его глаз и в особенности в выразительно очерченных губах, едва различимых в завитках бороды и усов, им безотчетно чудилась невероятная, пугающая дерзость. Он словно бы принадлежал к тем людям, о которых говорят: «Они способны на все»… Позднее, когда как-то вечером уже несколько освоившиеся хозяйки и гость сидели после ужина в гостиной, мадам де Фержоль, вглядываясь в его лицо при свете лампы, сказала задумчиво: «Глядя на вас, святой отец, невольно задаешься вопросом, кем бы вы стали, не будь вы монахом». Слова ее нисколько не смутили капуцина. Он слегка улыбнулся, но улыбнулся так, что… Мадам де Фержоль навсегда запомнила его улыбку, и впоследствии эта улыбка натолкнула ее на ужасную догадку.
Впрочем, мадам де Фержоль не в чем было упрекнуть монаха, пусть даже вид его мало соответствовал смиренному сану: он оставался безукоризненно скромен и учтив все сорок дней, что пробыл в их доме. «Ему бы лучше стать аскетом траппистом, чем странником капуцином», — говаривала мадам де Фержоль своей дочери, когда им случалось наедине обсуждать дерзкое выражение его лица. По всеобщему мнению, суровый устав молчальников-траппистов был создан для исправления грешников, чью душу отягощали страшные преступления. Мадам де Фержоль обладала ясным умом и не утратила светской проницательности, несмотря на долгие годы строгой уединенной жизни и все христианские добродетели. Как женщина умная, она отдавала должное дару красноречия отца Рикюльфа — монаха звали Рикюльф, и это средневековое имя ему очень подходило, — но ни проповедник, ни его дар не вызывали в ней сочувствия. Еще меньше он нравился мадемуазель де Фержоль, которую грозные проповеди приводили в трепет. Обеим не пришелся по душе ни монах, ни его обличения, поэтому они не пошли к нему на исповедь, как все другие горожанки, чему те несказанно удивились. Ведь стоит появиться в приходе странствующему проповеднику, как все исповедуются у него — кто откажет себе в роскоши обратиться за помощью не к своему духовнику, привычному, как повседневные молитвы, а к отцу-страннику, необыкновенному, словно праздник. Весь пост у исповедальни отца Рикюльфа толпились жительницы городка, и мадам де Фержоль с дочерью были, пожалуй, единственными, кто у него не исповедался. Прихожанки находили это весьма странным. Но и в церкви, и дома мадам и мадемуазель де Фержоль чувствовали, что дерзкого монаха отделяет от них невидимая преграда, и не решались перейти таинственную черту. Предупреждал ли их внутренний голос, коль скоро демон Сократа обитает в каждом из нас, о том, какую роковую роль сыграет в их жизни этот человек?..
II
Баронесса де Фержоль родилась не здесь и не любила этих мест. Она приехала сюда издалека. Девушка родом из Нормандии вышла замуж по любви и очутилась из-за своей безумной страсти «на дне ловушки муравьиного льва», как презрительно называла она стиснутый горами городок, сравнивая его с бескрайними плодородными пажитями своего изобильного края. Вот только поймал ее не муравьиный лев, а возлюбленный, и многие годы ловушку освещал всепобеждающий свет любви. Благословенное падение на дно! Она пала, потому что полюбила. В девичестве мадам де Фержоль звалась Жаклин Мари Луиза д’Олонд; она влюбилась в барона де Фержоля, капитана провансальского пехотного полка, когда в последний год царствования Людовика XVI полк занял позицию на высоте, встав лагерем на холме Ровий-ла-Плас близ реки Дувы по соседству с городком Сен-Совёр-де-Виконт, который теперь лишили титула и называют просто Сен-Совёр-сюр-Дув, как говорят Стаффорд-он-Эйвон. На позиции закрепилось всего четыре пехотных полка под командованием генерал-лейтенанта маркиза де Ламбера, в задачу которого входило помешать высадке англичан, отражая их атаки на Котантене. Ныне не осталось в живых ни одного из очевидцев тех дней, мощная волна революции смыла след незначительных исторических событий, смыла даже воспоминание о них. Но в детстве я слышал от моей бабушки об офицерах, стоявших лагерем неподалеку от Сен-Совёра, — в ее доме их принимали радушно, а потому она их всех прекрасно знала и, как все старые люди, любила порассказать о старинных знакомцах. Разумеется, помнила и барона де Фержоля, что вскружил голову девице Жаклин д’Олонд, когда танцевал с ней на балах в лучших домах городка, населенного аристократией и богатыми торговцами, где некогда любили потанцевать. По словам бабушки, барон де Фержоль, блондин в белом мундире с небесно-голубыми выпушками, был хорош на диво. Женщины считают, что голубой цвет как нельзя лучше оттеняет золото волос. «Ничего удивительного, — говаривала бабушка, — что он ее пленил». Он и в самом деле так пленил ее, что девица согласилась наконец бежать с бароном, хотя слыла неприступной гордячкой! В те поэтичные времена еще венчались увозом, гнали на почтовых, благородно подвергались опасности и отстреливались от погони. Теперь невест не увозят. Жених и невеста безо всякой поэзии с удобством располагаются в вагоне поезда и, совершив, по выражению Бомарше, «удачнейшую шалость», возвращаются с таким же, если не с большим, удобством обратно. Так нынешняя
простота нравов истребила прежние прекрасные и трогательные безумства любви. Когда в обществе, где царили (да и поныне царят) строгие правила, высокая нравственность и религиозность, доходящая порой до фанатизма, чудовищный скандал понемногу улегся, опекуны мадемуазель д’Олонд — она была сиротой — перестали чинить ей препятствия, смирившись с ее браком, и барон де Фержоль увез молодую жену к себе на родину, в Севенны.К несчастью, барон рано умер, оставив мадам де Фержоль совсем одну на дне пропасти, которой прежде она не замечала благодаря мужу и его любви, но теперь горы сомкнулись вокруг нее и окутали черной тенью, словно еще одной траурной вуалью. Молодая вдова продолжала мужественно жить в темной котловине. Она не поднялась по крутой тропе из сырого колодца наверх, к солнцу, коль скоро ее солнце навсегда закатилось. Глубина пропасти была для несчастной вдовы сродни глубине неизбывного горя. Правда, на какое-то мгновение у нее мелькнула мысль о возвращении в Нормандию, но воспоминание о свадьбе увозом и боязнь, что там ее встретят презрением, остановили ее. Гордая дама страшилась презрения. Практичная, как все нормандки, мадам де Фержоль не предавалась мечтаниям, не склонна была к ностальгии — поэтическая сторона жизни ее не затрагивала. Поэзия была чужда твердой здравомыслящей баронессе. Но страстность натуры! Ни ясный разум, ни сильная воля мадам де Фержоль не могли обуздать ее. Ее натура проявилась вполне, когда она убежала с возлюбленным. Вся ее страсть сосредоточилась на муже, а после его смерти обратилась на религию и обернулась настоящим фанатизмом — мадам де Фержоль сделалась «верной дочерью Церкви», как говорил ее духовник. Она погребла себя в скорбном городе, поскольку ей было безразлично — жить или умереть. Темные горы нависали над городом, черная фигура вырисовывалась на их фоне. Мрачный портрет в темной раме. Баронесса де Фержоль была высокой худой брюнеткой лет сорока с небольшим. Казалось, в глубине ее души под пеплом затаилось пламя и его отблеск озаряет суровые черты. Дамы говорили, что прежде она была красива. «Но ей всегда недоставало обаяния», — добавляли они со свойственным всем женщинам удовольствием подметить какой-нибудь изъян. В действительности ей отказывали в обаянии лишь потому, что хотели умалить ее исключительную красоту. Мадам де Фержоль похоронила красоту вместе с бесконечно любимым мужем и нисколько не сожалела о ней: она желала нравиться ему одному. Его глаза были единственным зеркалом, отразившим ее великолепие. Когда мадам де Фержоль потеряла возлюбленного и жизнь для нее утратила смысл, она горячо полюбила дочь, но страстные люди зачастую преувеличенно стыдливы. Прежде стыд не давал ей выразить мужу всю глубину своих бурных, неистовых чувств, тем более она таила их от Ластени, любимой не как родное детище, а как память об усопшем: женская любовь заглушила в ее сердце материнскую. Баронесса помимо воли, сама того не замечая, обращалась с дочерью так же сурово и властно, как обращалась со всеми, и дочь, подобно всем другим, покорялась ей. С первого взгляда на мадам де Фержоль становилось ясно, отчего ее почитали, но не любили. Никому не внушала нежности величавая деспотичная матрона с высокой грудью, гордой осанкой, строгим профилем и густыми пышными волосами, чью черноту подчеркивали грубые мазки седины у висков, — безжалостной седины, что когтями впилась в блестящие эбеновые пряди, придавая лицу жесткое, почти жестокое выражение. Заурядные люди страшатся всего незаурядного, им ее облик внушал ужас; только поэта и художника изможденное лицо вдовы привело бы в восхищение; они увидели бы в ней воплощение матери Спартака или Кориолана [15] . Однако решительную трагическую героиню, рожденную укрощать восстания и вдохновлять сыновей на подвиги во славу их отца, глупая злая судьба заставила стать наставницей и опорой слабой невинной девочки.
15
Спартак — вождь крупнейшего восстания рабов в Риме (74–71 до н. э.), погиб в 71 г. до н. э. в Апулии. Кориолан Гней Марций — легендарный полководец и герой древнеримской истории; согласно преданию, завоевал в 493 г. до н. э. город Кориолы, за что и получил свое прозвище.
Ластени де Фержоль в самом деле была невиннейшим юным созданием, совсем еще ребенком. Ластени! — это имя часто упоминалось в романсах того времени, да и нынешние имена нередко напоминают о романсах, петых нашими матерями. За всю свою жизнь она ни разу не покидала родного городка и росла в нем, словно фиалка у подножия гор с серовато-зелеными склонами, гор, опутанных сетью жалобно звенящих ручьев. Она расцвела во влажном сумраке, будто ландыш, который не любит солнца и растет обычно в тени у садовой ограды, в уголке, куда не проникают палящие лучи. Она походила на этот целомудренный сумеречный цветок белизной и таинственным очарованием, являя собой полную противоположность облику и характеру матери. Всякий, глядя на них, недоумевал, как могла волевая суровая женщина произвести на свет такую робкую хрупкую дочь. Дочь казалась молодым побегом, мечтающим опереться о ствол могучего дерева. Многие девушки никнут к земле, как брошенные цветочные гирлянды или нежные лианы, а потом оживают, тянутся и льнут к своим возлюбленным, обвивая их, как драгоценные перевязи или орденские ленты. О Ластени де Фержоль говорили: «Миловидна, хоть не красавица», — но что они смыслили в красоте!.. Фигура у нее была идеальная, изящная и в то же время округлая, волосы светлые, как у отца, красавца барона, который по женственной моде своего времени посыпал букли розовой пудрой, — в начале XIX века только аббат Делиль [16] сохранил эту причуду и пудрился, несмотря на свое ужасающее уродство. Кудри Ластени не припудрили, а будто присыпали пеплом: их неброский оттенок напоминал крыло горлицы. Матовая белизна фарфорового личика и пепельные локоны подчеркивали странный блеск огромных глаз, зеленоватых, таинственных и чистых, как глубина зеркала. Глаза Ластени, серебристо-зеленые, словно листья ивы, подруги вод, осеняли ресницы густого золотого цвета, они ложились на бледные щеки, когда она неспешно опускала веки, — и столь же неспешной была ее поступь. Она томно глядела, томно двигалась. За всю жизнь я встретил подобную утомленную грацию лишь дважды и никогда ее не забуду. Такой же грацией обладала одна божественно прекрасная хромоножка. Ластени не хромала, но из-за неровности походки казалось, слегка прихрамывает, и как волшебно колыхались при ходьбе складки ее платья! А главное, она была тем трогательным беспомощным существом, перед которым из века в век склоняются все благородные и сильные люди, все истинные мужчины.
16
Делиль Жак (1738–1813) — аббат, французский поэт и переводчик Вергилия и Мильтона.
Ластени любила мать и трепетала перед ней. С таким благоговейным трепетом верующие подчас любят Бога. У мадам де Фержоль с дочерью не было, да и не могло быть, простых доверительных отношений, какие бывают у ласковых, сердечных матерей с их детьми. Ластени ощущала скованность в присутствии величественной сумрачной дамы, всегда молчаливой, словно бы и ее замкнули в холодном склепе мужа. Множество видений теснилось в мозгу мечтательницы Ластени; привыкнув к покорности, она сгибалась под грузом мыслей, не умела их выразить и не старалась их скрыть. Скудный свет с трудом пробивался к ней на дно каменной чаши, но еще трудней было пробиться сквозь заслон мечтаний, сковавших ее сердце. Вниз к городку вела по спирали крутая тропа, но, увы, ни одна тропа не вела к сердцу Ластени…
Девушка была скрытной и в то же время чистосердечной. Чистосердечие таилось в глубине ее души, как пузырьки воздуха в глубине прозрачного родника, следовало проникнуть в ее душу, чтобы извлечь его на поверхность, — пузырьки воздуха тоже не всплывают сами, они бурлят на водной глади, когда опустишь в воду руку или кувшин. Но никого не занимало, что творится в душе Ластени. Мадам де Фержоль обожала дочь прежде всего за сходство с дорогим усопшим и любовалась ею издали, утешаясь в молчании. Будь баронесса менее набожной и суровой, не кори она себя за «мирскую грешную страсть», она бы осыпала дочь поцелуями и в материнских горячих объятиях отогрелось бы сердце девочки, от природы боязливое, плотно сомкнутое, словно бутон; вот только этому бутону не суждено было раскрыться. Мадам де Фержоль довольствовалась сознанием, что любит дочь, и считала, что во имя Господа обязана сдержать поток переполнявшей ее нежности. Вряд ли она сознавала, что, заставив молчать свое сердце, замкнула и сердце дочери. Материнская любовь натолкнулась на стену непреклонной воли, не нашла исхода и постепенно отхлынула… Увы! Закон, положенный нашим чувствам, безжалостнее законов природы. Если преградишь путь потоку воды, он бурно потечет вновь, едва только снимешь преграду, но подавляемые чувства в какой-то миг исчезают, и, когда мы готовы их обнаружить, оказывается, что они иссякли. Точно так же кровь не течет из смертельной раны, излившись внутрь. Но если кровь можно высосать, припав к ране губами, то, приникнув к сердечной ране, не оживить чувство, долго бывшее под спудом.
И хотя мать и дочь были по-своему привязаны друг к другу, хотя они никогда не разлучались и делили все повседневные заботы, каждая замкнулась в себе, так и жили они в полном одиночестве одна подле другой. Сильная духом баронесса страдала от одиночества меньше, чем дочь: перед внутренним взором мадам де Фержоль постоянно вставал милый образ, вызванный из небытия воспоминаниями, пусть даже страстная любовь казалась ей теперь греховной. Тогда как Ластени, по своему складу чувствительная и хрупкая, страдала в полной мере; к ней не приходили воспоминания, ее скрытые душевные силы еще не расцвели, даже не проснулись. Правда, одиночество вызывало в ее душе не острую, а ноющую и смутную боль; впрочем, все ее чувства были такими же смутными и неотчетливыми… Эта ноющая боль донимала ее с детства, но беда в том, что люди ко всему привыкают. Ластени рано привыкла к своей безнадежной заброшенности, к унылому городку, где родилась и получала жалкую толику света, никогда не видя горизонта из-за сплошной стены гор, привыкла к безлюдью родного дома. Сословные перегородки, которые вскоре были сломаны, тогда еще существовали, и мадам де Фержоль, богатая и знатная, никого из соседей не принимала, поскольку среди них не было людей ее круга. Она приехала сюда с мужем, бездумно счастливая, и не нуждалась ни в каком обществе. Ей казалось, что чужие люди, приблизившись, способны повредить ее счастью и обесценить его. Когда смерть похитила ее любимого и счастье разрушилось, ей не понадобились утешители. Она продолжала жить в уединении, не выставляла горе напоказ, со всеми держалась учтиво и сдержанно, но неуклонно, хотя ненавязчиво, никого не оскорбляя, давала понять окружающим, что они ей неровня. Жители городка со своей стороны тоже научились держаться от нее на почтительном расстоянии. По происхождению и положению она была выше их, они понимали, что не вправе обижаться, к тому же объясняли ее необщительность скорбью о покойном. Все справедливо полагали, что в этой жизни вдову удерживает только дочь, знали, что баронесса богата и что в Нормандии у нее остались обширные владения, а потому заключали: «Она не из наших мест, вот придет пора выдавать дочку замуж, и уедут они в свои поместья». В округе не найти было подходящей партии для мадемуазель де Фержоль, а разве мадам расстанется с ней, коль скоро никогда от себя не отпускала, даже в монастырь в соседнем городе на воспитание не отдала.