История моего самоубийства
Шрифт:
Поначалу, объяснил я Фонде, американцы проявили к нему интерес, поскольку однажды его имя упомянули в семнадцатой обойме зарегистрированных в Союзе диссидентов, куда оно угодило по той тоже глупой причине, что Жан был единственным грузином в списке советских мучеников. Интерес к нему исчез с оскорбительной — американской — скоростью, о которой, будучи историком древности, Гашия не имел представления, а потому обиделся. В какой-то степени виноват был сам: его патриотические заявления дышали таким презрением к русским, что местные просветители стали опасаться как бы аудитория не догадалась вдруг, будто патриотизм есть форма ненависти и готовность убивать либо из пошлейших соображений, либо из отсутствия любых.
Вместе с интересом к себе Жан лишился дохода и обратился за помощью в нью-йоркское Грузинское Землячество, состоявшее в основном из военных перебежчиков. Самым удачливым
— Обязательно застрелится! — заверил членов Землячества недоучившийся Гонцадзе. — Типичный синдром бывшего бунтаря: им все время хочется разрушать, но в условиях свободы они не знают — что! — Гонцадзе подумал и добавил. — А может, им свобода противопоказана, — кто знает?! Ведь что такое свобода? Это — желание быть свободным, но получив свободу, они, понимаете, теряются… Потому что… — и на этом он запнулся, ибо по причине незавершенного образования недопонимал отчего вдруг у бывших борцов за свободу на свободе пропадает к ней вкус.
Что же касается Даратели, тот оглядел соотечественников и произнес в таком же замешательстве:
— Да, застрелится! Вы скажете: ну и хуй с ним, но я вас спрошу — а сколько тут нас, настоящих грузин? Горсть, вот такая вот маленькая! Ибо грузины — это не евреи и даже не армяне, а грузины: мы не выживаем на чужбине. Надо что-нибудь предпринять!
И предприняли. Землячество — все 44 старика плюс недоучившийся психиатр — состояло из людей, никто из которых сам по себе не способен был ничего предпринять, но сообща им удавалось постановить, что по такому-то вопросу предпринять невозможно ничего. На этот раз старики превзошли себя и отрядили Даратели с Гонцадзе к ненастоящим, еврейским, грузинам, — в синагогу на Йеллоустон. Председателем Землячества ненастоящих грузин — свыше полутора тысяч эмигрантов, переселившихся в Квинс из Петахина — служил беженец, который из-за страха перед скопищем беженцев этой должности не заслуживал. С другой стороны, не заслуживал я и стенокардии, а потому, покачиваясь в председательском кресле в здании синагоги, зазрений совести не испытывал.
Закрыв за собой дверь моего кабинета за шкафом со свитками Торы, Даратели объявил, что в годы служения Гитлеру он сочувствовал только евреям. Потом напомнил, что грузин и грузинских евреев очень мало, а потому нам следует друг друга беречь. Наконец, сообщил, что Землячество постановило получить от синагоги 5000 долларов для патриотической акции: поборник всегрузинских прав Гашия нуждается в психиатрической помощи. А зачем при этом деньги? — удивился я. Ответил Гонцадзе: сумму придется выдать не самому поборнику, а хрупкой даме, которая вызволит его из состояния резкой депривации чувства собственной значимости. Кто такая, спросил я, доучившийся психиатр? Выяснилось, что дама является блядью, отличавшейся от других тем, что ни внешностью, ни даже голосом не отличается от актрисы Фонда.
— Пять тысяч — большие деньги! — обобщил Даратели. — Но разве жизнь
патриота не дороже?!На этот вопрос я ответить затруднился, но призванные на помощь члены синагогального совета ответили как-то так, что мне пришлось выписать чек на искомую сумму. Наутро в квартире Гашия раздался звонок, и знакомый из кинофильмов голос начал с того, что попросил адресата держать происходящее в тайне.
— Фонда?! — вскрикнул Жан на ломаном английском.
31. Дело не в том, что мы не знаем где истина, а в том, что она везде
Голос звонил ему трижды в день, а он писал ему стихи на гортанном наречии и зачитывал их в трубку. Голос восторгался грузинским слогом и высказал готовность выучить его. Через неделю, рассказал я Фонде, они встретились, — Гашия и обладательница голоса, а еще через час, разглядывая под душем ее тело с несдающимися сосками, Жан потребовал у нее развестись с мужем…
— Несдающиеся? — усмехнулась Фонда. — Вы тоже ее видели?
— Да, но не голую. Нагота главное скрывает; в детстве я даже считал, что она отвратительна. Так говорила мне учительница пения: если, мол, Богу была бы угодна нагота, Он бы создал людей голыми.
— А почему — пения? — не поняла она.
— Она была первой, кого я попросил раздеться, но, стесняясь огромного зада, она приписала Богу свою идею.
— И как все закончилось? — подозрительно спросила актриса.
— Она пожаловалась моей матери.
— Я не о ней, я — о бляди.
— А учительница тоже оказалась блядью, но это длинная история… А с хрупкой дамой закончилось быстрее: когда Жан предложил ей жениться, она испугалась и исчезла.
— Глупая выдумка! — фыркнула актриса и предложила мне расписать ее для фильма.
Решив драматизировать реальность, я ответил, что, к сожалению, рассказал правду. Почему, «к сожалению», удивилась она. Потому, обрадовался я вопросу, что вымысел важнее правды. Потом попросил ее выслушать меня и объявил, что жизнь унижает человека, ибо отдаляет от человеческого. Чтобы выжить, мы относимся к человеку как к средству, а потому наша жизнь — это отход от человеческого, то есть умирание. Все, что мы делаем чтобы выжить, рассчитано на удобное пребывание в мире правды, который отдаляет нас от себя. Возвращает же только вымысел. Фантазия — это возмещение жертв, которых требует необходимость выжить в мире правды. Это знали всегда, но недавно выяснилось, что правая половина мозга, порождающая фантазии, важнее для выживания, чем левая, которая не преображает мир, а анализирует. Наша психика, сказал я ей, нуждается в сотрясающих жизнь фантазиях! Если бы ученым удалось доказать и другую мою дурь, я бы ушел из мира убежденный в своей нормальности. А дурь эта в том, что поскольку душа многомерней тела, поскольку одной плоти на душу мало, — постольку возможна и наша многотелесность. А что, — почему недопустимо, чтобы плоть не только умела перемещаться во времени и пространстве с легкостью мысли, но существовать сразу в разном пространстве и в разных ситуациях? При этом умении можно испытать одновременно уезжание и неподвижность, исход и рабство, уход от одной женщины к другой и неуход от нее, приход к новому и верность старому, вымысел и правду. И это было бы хорошо, ибо дело не в том, что мы не знаем где истина, а в том, что она везде.
Да, кивнул я, спасибо: я бы охотно расписал эту непридуманную историю, — я бы охотно превратил ее в вымысел. И мы договорились, что фильм будет комедией ошибок. Причем, я настоял, чтобы двойником, как подсказала жизнь, была проститутка, профессия которой, подобно актерской, сводится к самоотречению. Фонда потребовала убрать тему мученичества, ибо, мол, в отличие от глупости, эта тема в Америке не прижилась. «Видел я Жана в гробу!» — согласился я, но она заметила, что российский мотив как раз привнес бы пикантность, ибо «глупый зритель ищет в искусстве новое». Я согласился: «А что если заслать проститутку не просто в Россию, а в Грузию, и не просто, а — самое новое! — в Абхазию!»
И вот теперь в Боинге, по дороге в небо, не сводя глаз с улетающей в Абхазию Джессики Флеминг, я, как обычно, пытался осознать неосознаваемое: вначале была мысль, а жизнь — это мираж, порождаемый головой для своего удобства…
Мне стало тесно. Туловище содрогнулось от отвращения к ремню. Отстегнув бляху, я вытянулся в кресле и расправил плечи. Слева, в оконном проеме за головой проститутки покачивались и шли на убыль манхэттенские небоскребы, пугавшие меня обычно своей надменностью. Теперь они казались ранимыми, как бруски детского пластилина. Из дремлющих клеток в теле полезла наружу энергия, способная уязвлять реальное. Возникло чувство, что действительность податлива, как женщина, замлевшая в ожидании натиска.