История моей грешной жизни
Шрифт:
Она посоветовала, не мешкая, преследовать адвоката по закону: ведь ясно было, что он не подал на обжалование. Уходя, я уверил ее, что в скором времени она получит залог обратно.
Показавшись в фойе двух театров, я отправился ужинать с Манон Баллетти; она была счастлива, что имела случай выказать свое нежное ко мне отношение. Я донельзя обрадовал ее, сказав, что покончил с мануфактурой, ибо она полагала, что если я никак не решаюсь жениться, то виной тому мастерицы.
Весь следующий день провел я у г-жи дю Рюмен [332] . Я понимал, скольким ей обязан, но она того не сознавала; напротив, ей казалось, что никогда она не сможет вполне отблагодарить за предсказания, удерживающие ее от ложных шагов. Несмотря на весь свой ум, она в это свято верила. Мне было горько, что я не могу разубедить ее, досадно, что обманываю и что без этого обмана она не относилась бы ко мне с подобным почтением.
332
Описка — у г-жи д’Юрфе.
Заключение, хотя и недолгое, отвратило
Прежде всего отказался я от домика в Малой Польше, который оставался за мною лишь до конца года, и получил 80 тысяч ливров от Военного училища, что служили залогом за контору на улице Сен-Дени. Так покончил я со смехотворной должностью сборщика лотереи. Я подарил контору приказчику, который успел жениться, и тем обеспечил его будущность. Ручательство за него дал, как всегда бывает, друг его жены, но бедняга через два года умер.
Не желая впутывать г-жу д’Юрфе в процесс против Гарнье, отправился я в Версаль просить большого ее друга аббата де Лавиля стать посредником к мировой. Аббат, признав ее неправоту, занялся этим делом и через несколько дней отписал, чтобы я сам повидался с Гарнье, уверяя, что он будет сговорчив. Я приехал к нему в Рюэль, в загородный дом в четырех лье от Парижа, что обошелся ему в 400 тысяч франков. Человек этот, бывший повар г-на д’Аржансона, сколотил состояние на провианте в предпоследнюю войну. Жил он в роскоши, но, к несчастью, в свои семьдесят лет увлекался женщинами. Я застал у него трех прелестных девиц, сестер из хорошей семьи, как потом узнал. Они были бедны, и он их содержал. За столом я почувствовал в них скромность и благородство, скрывающиеся за самоуничижением, что рождает нищета в чувствительных сердцах. Нужда заставляла их обхаживать старого распутного холостяка, выносить, быть может, его мерзкие ласки. После обеда он уснул, а когда проснулся, мы удалились обсудить дела.
Узнав, что я уезжаю и, возможно, в Париж не вернусь, а он воспрепятствовать мне не в силах, он понял, что маркиза д’Юрфе затаскает его по судам, будет сутяжничать, сколько ей заблагорассудится и, быть может, выиграет дело. Он оставил меня ночевать и наутро дал окончательный ответ: либо он получает 25 тысяч, либо будет судиться до самой смерти. Я отвечал, что сумму эту он получит у нотариуса г-жи д’Юрфе, как только высвободит залог из канцелярии Фор л’Эвека.
Г-жа д’Юрфе только тогда согласилась, что я правильно сделал, пойдя на мировую с Гарнье, когда я сказал, будто орден требует от меня не уезжать из Парижа, не уладив сперва дела, дабы не показалось, что я уезжаю, чтобы не платить долгов.
Я пошел проститься к герцогу де Шуазелю; он сказал, что напишет г-ну д’Арфи, чтобы тот поспособствовал моим переговорам, если сумею я добиться займа из пяти процентов, все равно, у Генеральных штатов или частной компании. Он заверил, что я могу всех убеждать, что зимой заключат мир, и обещал не допустить ущемления моих прав, когда я ворочусь во Францию. Говоря так, он знал, что мира не будет, но у меня никаких планов не было, и я жалел, что передал г-ну де Булоню свой проект касательно наследств — новый контролер Силуэт, видимо, обошел его вниманием.
Я продал лошадей, кареты и всю обстановку и поручился за брата, который задолжал портному, но был уверен, что скоро сможет расплатиться: он кончал сразу несколько картин, которых заказчики ждали с нетерпением.
Манон я оставил в слезах, но был уверен, что ворочусь в Париж и непременно сделаю ее счастливой.
Я отправился, взяв векселя на сто тысяч и на столько же драгоценностей, один в своей почтовой коляске; впереди ехал Ледюк, любивший мчаться во весь опор. То был испанец восемнадцати лет, я любил его за то, что никто лучше его не причесывал. Лакей-швейцарец, также ехавший верхом, служил мне за посыльного. Было первое декабря [333] 1759 года. Я положил в карету трактат Эльвеция «Об уме», какового прежде не успел прочесть. Прочтя же, я весьма поразился, что он наделал столько шуму, что Парламент осудил его [334] и сделал все, чтоб разорить автора, человека весьма приятного и гораздо более разумного, нежели его творение. Я не увидел ничего нового ни в исторической части, касающейся нрава народов, где нашел пустые росказни, ни в зависимости морали от способности рассуждать. Об этом уже многажды было говорено и переговорено, и Блез Паскаль сказал куда больше, хотя и осторожней. Чтоб остаться во Франции, Эльвеций принужден был отречься. Сладкую жизнь, каковую он вел, он предпочел чести своей и философии, то есть собственному разуму. Жена, с душою более возвышенной, склоняла мужа продать все, что у них было, и ехать в Голландию, нежели перенести позор отречения; но он предпочел любой удел изгнанию. Быть может, он послушался бы жены, если б предвидел, что отречение выставит книгу его на посмешище. Отрекшись, он тем самым объявил, будто не ведал, что писал, будто он пошутил и рассуждения его основаны на ложных посылках. Но многие умы не стали ждать, пока он себя опровергнет, чтоб презреть его доводы. Что! раз во всех делах человек оказывается рабом собственных интересов, то чувство благодарности должно почитаться смехотворным и ни один поступок не может нас ни вознести, ни унизить? Подлецы не заслуживают презрения, а честные люди — уважения? Жалкая философия!
333
По
видимости, в конце сентября.334
Трактат Гельвеция был осужден папой, Сорбонной, цензурой, 10 февраля по приговору парламента предан огню рукой палача.
Можно было бы доказать Эльвецию, что неправда, будто во всех делах наши собственные интересы — главный движитель и советчик. Странно, что Эльвеций не признает добродетели. Неужто он никогда не считал себя честным человеком? Забавно, если выпустить книгу заставило его чувство скромности. Стоит ли вызывать неприязнь, чтобы не прослыть гордецом? Скромность тогда только добродетель, когда она естественна; если же она наигранна или вызвана строгим воспитанием, то это просто лицемерие. Я не знал человека, более скромного от природы, нежели славный д’Аламбер. <…>
1760. Швейцария
Том VI
Глава VIII
Берн. Я уезжаю в Базель
<…> Разумный человек, жаждущий знаний, должен читать, а потом путешествовать, дабы усовершенствоваться в науках. Дурное знание хуже невежества. Монтень говорил, что учиться надо умеючи. Но вот что приключилось со мною в трактире.
Одна из служанок, говорившая на романском, показалась мне редкостной птицей, она походила на чулочницу, что я имел в Малой Польше; она сразила меня. Звали ее Ратон. Я предложил ей шесть франков за угождение, но она отвергла их, сказав, что честная. Я велел закладывать лошадей. Увидав, что я уезжаю, улыбнувшись и потупившись, она призналась, что у нее нужда в двух луидорах и, если я соблаговолю ей их дать и ехать только утром, она придет ночью ко мне в постель.
— Я остаюсь, но обещайте быть покладистой.
— Вы останетесь довольны.
Когда все легли, она пришла, робкая, испуганная, и тем сильней распалила меня. Желая справить нужду, я спросил, где тут местечко, и она указала на озеро. Я беру свечу, иду и, делая свои дела, читаю глупости, что всегда там пишут слева, справа. И вот что прочел я справа от себя: «Сего 10 августа 1760. Неделю назад Ратон наградила меня чертовым перелоем, и он вконец меня замучил».
Двух Ратон тут быть не могло; я возблагодарил Господа и готов был поверить в чудеса. С веселым видом возвращаюсь я в комнату. Ратон уже легла, тем лучше. Сказав спасибо, что сняла рубашку, каковую швырнула в альков, я иду, беру ее, а девица тут встревожилась. Она говорит, что на рубашке обычная грязь, но я-то вижу, в чем дело. Я осыпаю ее упреками, она ничего не отвечает, плача одевается и уходит.
Вот так я спасся. Кабы мне не приспичило да не это предуведомление, я бы погиб, мне бы в голову не пришло осматривать такую девицу, кровь с молоком.
Утром приехал я в Рош, дабы познакомиться со славным Галлером.
Глава IX
Галлер. Жительство мое в Лозанне. Лорд Росбури. Юная Саконе. Рассуждение о красоте. Юная богословка
Я увидал человека шести футов росту и приятной наружности, каковой, прочитав письмо от г-на де Мюра [335] , оказал мне честь своим гостеприимством и открыл предо мною сокровищницы своих познаний; отвечал он весьма точно и, казалось мне, преувеличенно скромно, ибо, наставляя меня, держался, словно ученик, и так задавал ученые вопросы, что в них самих без труда находил я сведения, позволявшие мне не ошибиться с ответом. Галлер был великий физиолог, медик, анатом; подобно Морганьи, какового звал он своим учителем, он открыл новое во внутреннем строении человека. Он показал мне, пока я гостил, большое число писем от него и от Понтедера, профессора ботаники того же университета, ибо Галлер был весьма сведущ в ботанике. Услыхав, что я знаю этих великих людей, вскормивших меня молоком учености [336] , он мягко посетовал, что письма Понтедера совсем неразборчивы, а латинский язык его темен. Один берлинский академик написал ему, что прусский король, прочтя его послание, не помышляет более о повсеместном запрещении латыни. «Тот государь, — писал ему Галлер, — что сумеет изгнать из литературной республики язык Цицерона и Горация, воздвигнет нерушимый памятник своему невежеству. Если у людей образованных должен быть общий язык, чтоб делиться знаниями, из мертвых самый подходящий конечно же латынь, ибо царство греческого и арабского кончилось».
335
Муниципальный советник из Туна Бернар де Мюра еще 21 июня 1760 г. писал своему другу А. Галлеру о Казанове: «Он знает меньше вашего, но знает много. Обо всем он говорит с воодушевлением, и поразительно, сколько он прочел и повидал. Он уверяет, что знает все восточные языки, о чем я судить не берусь. По-французски он изъясняется как итальянец, ибо в Италии он вырос… Он объявил, что он вольный человек, гражданин мира, что чтит законы государей, под властью коих живет. Образ жизни он вел здесь размеренный, его главная страсть, как он дал понять, естественная история и химия… Он выказал познания в кабале, удивления достойные, коли они истинные, делающие его едва ли не чародеем, но я могу судить единственно с его слов; коротко говоря, личность необыкновенная. Одевается он преизрядно. От вас он хочет отправиться к Вольтеру, дабы вежливо указать ему ошибки, содержащиеся в его сочинениях. Не знаю, придется ли столь участливый человек Вольтеру по вкусу…»
336
Казанова учился у них в Падуанском университете (1737–1741).