История моей жизни
Шрифт:
Вначале из скромности стараюсь внушить Федору Васильевичу уверенность, что его стихи тоже будут напечатаны, но он безнадежно машет рукой. Тогда все лучи предстоящей славы освещают одного меня, и мы незаметно входим в другой мир, где нет сомнений, жалкой борьбы из-за куска хлеба и обидного невежества.
— Я всеми признанный поэт. Меня читают и заучивают наизусть. Мне платят деньги. Мы — вся семья Христо и я — переезжаем на другую квартиру. У меня отдельная комната. Когда сочиняю, детишкам запрещается ко мне входить. Христо собственноручно шьет для меня совершенно новый
— Вы все болтаете… О господи…
Но вот наступает день, когда наши мечты понемногу начинают осуществляться. Сегодня в полдень Христо, скроив и сметав заказ, уходит в редакцию для примерки.
С этого момента начинаю считать минуты. Мое нетерпение разрастается с невероятной силой. То и дело выбегаю на улицу — не покажется ли вдали грузная фигура Федора Васильевича. Стараюсь уверить самого себя, что ничего не получится — редактор со смехом вернет стишки.
Подумаешь, какие нашлись поэты… Прежде всего надо ознакомиться с грамматикой, а уж потом лезть в Кольцовы да в Некрасовы… Нет, не надо быть смешным и думать о невозможном…
На коротенький срок мне удается погасить надежду, но мечты сильнее моей воли, и грезы снова загораются в моем взволнованном воображении.
Возвращается Христо. Издалека вижу его, быстро ухожу обратно во дворик и не без усилий придаю своему лицу равнодушное выражение, но в то же время ищу на его лице радость удачи.
Но Христо тоже немного играет. Он тяжело отдувается, сбрасывает заказ на каток, издает глубокий вздох, медленно вытирает вспотевший лоб, а потом достает из кармана скомканную пачку наших стихов и говорит печальным голосом.
— Вот… Вернули… Не подходят, говорят…
У меня сжимается сердце, хотя лучшего ответа я и не ждал. — Да, писать стихи — не щи хлебать, — говорю я, низко опустив голову.
Христо подходит ко мне и ласково кладет руку на мое плечо.
Взглядываю на Федора Васильевича и вижу в его больших, немного выпуклых глазах знакомые блестки смеха.
— А реактор все же одно стихотворение принял… То самое, что про Кольцова…
— Правда? — невольно вырывается у меня. — Неужели взял?..
— Не только взял, но просил вас завтра к двум часам притти в редакцию…
Волна внезапно вспыхнувших мыслей и разнообразных ощущений возносит меня, кружит, ввергает в бездну и вновь поднимает.
Мое предстоящее свидание с редактором волнует весь дом Христо, Даже бабка и та заинтересована. Шмыгает носом, припавшим к подбородку, тонкими губами жует какие-то слова и о чем-то хлопочет. Оказывается, старуха советует обуть меня.
Христо и Анюта роются в большой семейной корзине — ищут серые лоскутки для починки моих лохмотьев.
За полчаса до назначенного времени выхожу из дома.
Бросаю на себя взгляд со стороны и вижу типичного босяка небольшого роста. Шлепают задники просторных опорок, узенькие брючки со свежими заплатами на коленках обтягивают ноги, а буйные кудри не могут вместиться в плоскую и легкую шапчонку. Сам я взволнован
до крайности. Сердце мечется в груди, а в мозгу хаос невыношенных мыслей.На углу Садовой и Братского переулка стоит белый двухэтажный дом. Поднимаюсь по лестнице и останавливаюсь перед дверьми редакции. Большими черными буквами на белом поле обозначено название газеты. Медная дверная ручка и звонок. Все в порядке.
Надо только позвонить, и все станет ясным. Но я робею. Силы оставляют меня. Хочется, чтобы дверь сама собой открылась и чтобы кто-нибудь толкнул меня в спину.
Бегут мгновения. В ушах звон. Не помню как, но я чуть-чуть дергаю рукоятку звонка. Кто-то приоткрывает дверь. Предо мною интеллигентное лицо в очках.
— Тебе чего?
— Мне велели сюда притти… Я — Свирский…
Шире раскрывается дверь. Вижу плотного человека средних лет.
— В таком случае войдите.
С легким поклоном переступаю порог. Редактор протягивает руку и коротко произносит:
— Розенштейн.
Окончательно теряю голову и осторожно пожимаю протянутую руку.
Входим в большую светлую комнату, свежеоклеенную серыми обоями. Розенштейн внимательно и с нескрываемым любопытством оглядывает меня. Он опускается в кресло перед письменным столом и предлагает мне сесть.
— Вы нигде раньше не печатались? — обращается он ко мне.
— Нет…
— Вы еврей?
Утвердительно киваю головой.
— Странно, ужасно странно… Первый раз в жизни встречаю подобное…
Розенштейн встает, делает несколько шагов по комнате и снова садится.
— Скажите, вы давно в таком положении?
— С восьмилетнего возраста, — отвечаю немного раздраженно.
Вопросы Розенштейна, его подозрительные взгляды, настойчивое любопытство бьют меня по лицу, и горячей влагой наполняются глаза мои. Но тем не менее ему удается вызвать меня на откровенность.
Рассказываю о моем беспризорном детстве, о скитаниях, о пройденных безграничных пространствах, о тюрьмах, о притонах и об иных жутких местах, где побывал я, выброшенный из жизни.
Розенштейн слушает меня с напряженным вниманием, а моментами с заметным волнением. То он сожмет в руке остроконечную русую бородку, то не спеша протрет очки-и я замечаю мелкую дрожь в его руках, — а то встанет и по диагонали несколько раз пройдет по комнате. Кончаю. Нет больше вопросов. Наступает молчание.
Редактор роется в папке, достает длинную полоску бумаги, исписанную моей рукой, и спрашивает: — Что навело вас на мысль написать это стихотворение?
— Сам не знаю, — довольно бойко отвечаю я.
— Вы, значит, не знаете, что в этом году исполняется пятьдесят лет со дня смерти Кольцова?
— Нет, не знаю… Но я люблю Кольцова.
— Теперь мне известно, что вы нигде не учились… Вы ужасно малограмотны. Вот посмотрите…
Розенштейн показывает мне мою рукопись.
— Здесь больше ошибок, чем слов. Кроме того, вы пишете: «не от бури лес зашумел листвой»… Уж кому-кому, а вам должно быть известно, что не все леса лиственные. Но все это пустяки. Придется мне как следует править, если вы будете у нас сотрудничать.