Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История одного крестьянина. Том 2
Шрифт:

Восемнадцатая полубригада и другие части, стоявшие близ Нанта, Ансени и Анже, выслали вперед большие отряды, чтобы окружить и попытаться взять в плен предводителя вандейских шаек, но стоило нашим колоннам подойти поближе, как он тут же отступал, а преследовать его в зарослях ивняка и ольховника, среди камышей и кустов, где из засады на нас в любую минуту могли выскочить вандейцы, — не такие уж мы были дураки: ведь нас перебили бы всех до единого.

Вот таково было у нас положение дел в январе и феврале 1794 года. А теперь повествование мое пойдет быстрое: стар я становлюсь, а мне еще надо рассказать историю нескольких лет, пока существовала наша республика, и мне ничего не хочется упустить, особенно из того, чему я сам был очевидцем.

Во время одного из наших походов против Шаретта я снова заболел. Дождь лил не переставая, так что и спали мы в воде; вандейцы частенько отрезали от нас обозы,

и мы терпели нужду во всем; трудности, лишения, усиленные переходы привели к тому, что у меня снова открылось кровохарканье. Пришлось отправить меня в Нант с транспортом раненых.

В Нанте главный хирург сказал, что я не проживу и двух недель; все помещения, лестницы, коридоры были забиты ранеными под Коломбеном, и я попросил, чтобы меня отпустили домой.

— Хочешь повидать родные места, дружок? — с улыбкой спросил доктор. — Ладно, скоро дадим тебе отпускную.

А дней через восемь или десять он принес мне отпускной билет, по которому меня освобождали от службы вчистую; уже и койку мою отдали другому.

С той поры прошли годы и годы; доктор, приговоривший меня к смерти, наверняка сам давно уже отправился к праотцам, а я все еще дышу! Да будет это уроком всем больным и старым, которых лекари приговаривают к смерти: они, может, проживут еще дольше тех самых лекарей. Не один я могу служить тому примером.

И вот с отпускным билетом в кармане и сотней ливров ассигнатами, которые прислала мне Маргарита, как только из моих писем узнала, что я лежу в госпитале в Нанте, я решительно двинулся домой. Было это в марте, в пору самого страшного террора и ужасного голода. Не думайте, что виновата в том была погода, — нет, год начинался хорошо: все зеленело и цвело, и еще апрель не подошел к концу, а грушевые, сливовые, абрикосовые деревья уже стояли в бело-розовом цвету. Все благословляли бы всевышнего, если б удалось собрать хоть половину урожая, который обещали поля, но хлеба еще не заколосились и ждать этого надо было многие недели и месяцы.

Я мог бы описать вам, как выглядели берега Луары в те дни: покинутые деревни, запертые церкви, вереницы арестованных, которых гонят куда-то; запуганные люди, которые не смеют поднять на вас глаз; из дома в дом ходят комиссары с трехцветным шарфом через плечо в сопровождении солдат, а за ними — доносчик; на каждом шагу останавливают вас жандармы и просто граждане и требуют подорожную.

Эбертистов, которые стремились уничтожить культ верховного существа, гильотинировали [117] , повсюду разыскивали их сторонников, и, само собой, многие дрожали, ибо шло гонение на пьяниц, дебоширов, развратников, на всех, кто попирает справедливость и человеколюбие, — теперь только и говорили, что о Робеспьере да о царстве добродетели.

117

Расхождения эбертистов с робеспьеристами сводились не только к тому, что первые были атеистами, а вторые — деистами. Главной основой разногласий между этими двумя группами якобинцев было различие взглядов в вопросах социально-экономической политики (эбертисты стояли за усиление политики максимальных цен, за более решительную борьбу против спекулянтов), а также во внешней политике (эбертисты добивались продолжения войны с коалицией до полной победы республиканских принципов во всех европейский странах).

Худой и бледный, при последнем издыхании, медленно плелся я от этапа к этапу. Иной раз встречные крестьяне провожали меня взглядом и как бы говорили:

«Ну, этому нечего волноваться: недолго он протянет».

Когда я добрался до Орлеана, у меня явилась мысль повидать Шовеля в Париже, — так утопающий хватается за соломинку. Мне казалось, что парижские доктора должны больше понимать, чем цирюльники, ветеринары и зубодеры, которых посылали нам в армию в 92-ом году. А потом Париж — это Париж: оттуда исходили декреты, приказы по армии, газеты и все важные новости. Мне хотелось повидать Париж перед смертью, и к началу апреля я добрался до его окрестностей.

Описать вам, по примеру Маргариты и Шовеля, этот большой город весь в движении, его предместья, заставы, гонцов, мчащихся во все концы, широкие улицы, заполненные народом, бесконечное множество нищих в лохмотьях, гул голосов, грохот экипажей, то нарастающий, то замирающий, точно гром, — сами понимаете, этого я не сумею, тем более что очутился я там во времена необычные, один, больной, среди всей этой сумятицы — у меня голова шла кругом, я но знал даже, с какой стороны я вступил в город и в какую сторону мне из него выходить.

Помню только, что я шел по какой-то широкой улице, которой конца не было, и шел

я по ней больше часа, и кого бы я ни спрашивал, где будет улица Булуа, мне отвечали:

— Идите прямо!

Мне казалось, что я с ума схожу.

Было, наверно, часов пять и уже начинало темнеть, когда в конце этой улицы я увидел старинный мост со сторожевыми башнями из тесаного камня, Сену, бесконечную вереницу ветхих домов, теснившихся вдоль берега, черную громаду церкви без колокольни и множество всяких строений. Солнце как раз садилось, и старые крыши домов казались багровыми. Смотрел я на все это и раздумывал, куда же мне повернуть, как вдруг передо мной возникло зрелище столь жуткое, столь ужасное, что даже и сейчас, спустя столько лет, как вспомню, кровь во мне кипит.

Я уже перешел мост; вижу: толпа оборванцев — кричат, пляшут, кувыркаются, размахивают палками, засаленными шапками, а среди этой толпы между двумя усиленными нарядами конных жандармов, медленно движутся три повозки с осужденными на казнь. На передней повозке, вдоль которой лежали красные лестницы для гильотины, стояли два человека в одних рубашках, шея и грудь у них были обнажены, руки связаны за спиной. Остальные осужденные сидели на скамьях в глубине, с вытянутыми лицами, и тупо смотрели перед собой. А один из тех двоих, широкоплечий, сильный, с крупной головой и глубоко сидящими, налитыми кровью глазами, словно бы хохотал, стиснув зубы. Он походил на льва, окруженного стаей жалких псов, которые лают и прыгают, норовя наброситься и укусить, а он смотрел на них с несказанным презреньем, и полные щеки его подергивались от отвращения. Второй, более высокий, сухощавый и бледный, пытался что-то говорить: он бормотал какие-то слова, на губах его выступила пена, негодование душило его.

Эта картина стоит у меня перед глазами — я буду помнить ее до конца моих дней.

Лошади, сабли, красные лестницы и мерзкий сброд, приплясывающий вокруг, — вся эта процессия прошла мимо и стала удаляться под стук копыт, грохот колес, крики: «Смерть растленным!.. Смерть предателям!.. Наша возьмет!.. «Карманьолу» давай, «Карманьолу»!.. Долой Камилла!.. Долой Дантона!.. Ха-ха-ха!.. Да здравствует царство добродетели! Да здравствует Робеспьер!» Это кошмарное видение терялось вдали среди густой толпы, запрудившей набережную, среди множества голов, торчавших из окон и с балконов, а следом уже шла вторая повозка, такая же полная, как и первая; за ней — третья. Тут я вспомнил, что Шовель был другом Дантона, и сердце у меня захолонуло; увидь я его среди осужденных, я бы ни на что не посмотрел — выхватил бы саблю, ринулся бы на этих негодяев и, наверно, погиб бы, но его там не было. Я узнал только среди прочих нашего генерала Вестермана — победителя при Шатийоне, при Ле-Мане, при Савенэ! Он тоже был там — мрачный, с опущенной головой, со связанными за спиной руками.

Вслед этим повозкам тоже неслись гнусные выкрики, песни, хохот.

Нет, не страх перед смертью, а гнев вызывает дрожь у таких людей, — гнев на неблагодарный народ, допустивший, чтобы полицейские ищейки сначала надругались над ними, а потом поволокли их на гильотину. Эти мерзавцы осквернили нашу революцию [118] . Они называли себя санкюлотами и жили припеваючи, окопавшись в полиции, в то время как народ — рабочие и крестьяне — нес на себе все тяготы [119] . Они торчали в Париже и чинили расправу над своими жертвами, в то время как мы, сотни тысяч простых людей, защищали границы отчизны, проливая за нее свою кровь.

118

Резко отрицательная оценка якобинского террора, которую дают тут авторы романа, стремящиеся доказать, что жертвами его были якобы только ни в чем не повинные люди, противоречит фактам. Своим острием террористическая политика якобинцев была направлена против контрреволюционных элементов и сыграла в целом положительную роль в борьбе с внутренними и внешними врагами революции. Однако в ряде случаев (особенно в последний период существования якобинской диктатуры) жертвами этого террора оказывались и люди безусловно преданные революции, необоснованно заподозренные в измене, сторонники более радикальных мер, выступавшие против якобинцев за их недостаточную решительность в проведении некоторых демократических преобразований, а также рабочие, добивавшиеся повышения заработной платы.

119

Такая характеристика санкюлотов не соответствует исторической действительности и продиктована отрицательным отношением авторов романа к наиболее последовательным и решительным деятелям революции.

Поделиться с друзьями: