История одного преступления
Шрифт:
Слышали, как один солдат спросил другого: «Куда ты дел те десять франков, что получил сегодня утром?»
Сержанты «подавали пример» офицерам. За исключением командира, который, вероятно, рассчитывал на орден, офицеры держались почтительно, сержанты же были грубы.
Какой-то лейтенант, по-видимому, колебался: сержант крикнул ему: «Ведь вы не один здесь командуете. Ну, живей!»
Де Ватимениль спросил солдата: «Неужели вы посмеете арестовать нас, депутатов народа?» — «Еще как!»— ответил тот.
Узнав из разговоров самих депутатов, что многие из них ничего не ели с утра, солдаты иногда предлагали им хлеб из своего пайка. Некоторые депутаты брали этот хлеб. Де Токвиль, больной и очень бледный, стоял у окна, прислонившись к стене; солдат дал ему кусок хлеба, который тот разделил с Шамболем.
Явились два полицейских комиссара, одетые по-парадному — в черных
До появления этих Ташра и Барле, до того, как ружейные приклады загремели по плитам лестницы, Собрание еще думало о сопротивлении. О каком сопротивлении? Мы только что говорили об этом. Большинство признавало только сопротивление при помощи военной силы, по всем правилам, в мундирах и в эполетах. Издать декрет о таком сопротивлении было легко, организовать сопротивление — трудно. Генералы, на которых большинство Палаты привыкло рассчитывать, были арестованы, и теперь оно могло надеяться только на двоих: Удино и Лористона. Генерал маркиз де Лористон, бывший пэр Франции, командир 10-го легиона и вместе с тем депутат, отделял свой долг командира от своих обязанностей депутата. Когда некоторые его друзья, члены правой, потребовали от него, чтобы он приказал бить сбор и вызвал 10-й легион, он ответил: «Как народный депутат я обязан предъявить обвинение исполнительной власти, но как полковник я должен ей подчиниться». Кажется, он упрямо держался этого странного рассуждения, и разубедить его было невозможно.
— Как он глуп! — говорил Пискатори.
— Как он умен! — говорил де Фаллу.
Лицо первого офицера Национальной гвардии, который явился в мундире, показалось знакомым двум членам правой. Они воскликнули: «Это господин де Перигор!» Они ошибались; это был Гильбо, командир 3-го батальона 10-го легиона. Он заявил, что готов выступить по первому приказу своего начальника, генерала Лористона. Генерал Лористон спустился во двор, но через минуту вернулся и сказал: «Моим приказаниям не подчиняются. Я только что подал в отставку». Впрочем, имя Лористона было мало знакомо солдатам. Армия лучше знала Удино. Но с какой стороны?
В тот момент, когда было произнесено имя Удино, по Собранию, почти исключительно состоявшему из членов правой, пробежал трепет. И действительно, в эту критическую минуту при роковом имени Удино всех охватило тревожное раздумье.
Что такое в сущности был переворот?
Это была «римская экспедиция внутри страны»; против кого она была направлена? Против тех, кто совершил римскую экспедицию за пределами страны. У Национального собрания Франции, распущенного силой, в этот решительный час не было другого защитника, кроме одного-единственного генерала, — и кого же? Того, кто именем Национального собрания Франции силой разогнал Национальное собрание Рима. Мог ли спасти республику Удино, убийца другой республики? Его собственные солдаты могли бы ответить ему: «Что вы от нас хотите? Мы делаем в Париже то же самое, что мы делали в Риме!» Как поучительна история этого предательства! Первую его главу Законодательное собрание Франции написало кровью Учредительного собрания Рима; вторую главу провидение написало кровью Законодательного собрания Франции; перо держал Луи Бонапарт.
В 1849 году Луи Бонапарт убил верховную власть народа в лице ее римских представителей; в 1851-м он убил ее в лице представителей французских. Это было логично и справедливо, хотя и гнусно. Законодательное собрание одновременно несло бремя двух преступлений, оно было соучастником первого и жертвой второго. Все члены большинства чувствовали это и склоняли головы. Или, вернее, это было одно и то же преступление, преступление Второго июля 1849 года, все еще явное, все еще живое; оно только переменило имя и называлось Второе декабря, — теперь оно убивало то самое Собрание, которое его породило. Почти все преступления — отцеубийцы. Рано или поздно они оборачиваются против тех, кто их совершил, и наносят им смертельный удар.
Теперь, размышляя обо всем этом, де Фаллу, наверно, искал глазами де Монталамбера. Де Монталамбер
был в Елисейском дворце.Когда Тамизье встал и произнес эти страшные слова: «Римский вопрос!», де Дампьер вне себя закричал ему:
— Замолчите! Вы губите нас!
Их губил не Тамизье, а Удино.
Де Дампьер не сознавал, что его крик «Замолчите!» был обращен к истории.
Притом, даже если оставить в стороне это зловещее воспоминание, которое в такой момент могло подавить самого одаренного военачальника, генерал Удино, впрочем, превосходный командир и достойный сын своего отважного отца, не обладал ни одним из тех свойств, которые в решающую минуту революции могут воодушевить солдат и поднять народ. Для того чтобы в этот момент повернуть назад стотысячную армию, чтобы загнать ядра обратно в жерла пушек, чтобы отыскать под потоками вина, которым спаивали преторианцев, подлинную душу французского солдата, отравленную и полумертвую, чтобы вырвать знамя из когтей переворота и вернуть его закону, чтобы окружить Собрание громом и молниями, нужен был такой человек, каких уже нет; нужна была твердая рука, спокойная речь, холодный и проницательный взгляд Дезе, этого французского Фокиона; нужны были мощные плечи, высокий рост, громовой голос, клеймящее, дерзкое, циничное, веселое и возвышенное красноречие Клебера, этого военного Мирабо; нужен был Дезе, с его ликом праведника, или Клебер, с его физиономией льва! Генерал Удино, маленький, неловкий, застенчивый, с нерешительным и тусклым взглядом, с красными пятнами на скулах, с узким лбом, седеющими прилизанными волосами, с вежливым голосом и смиренной улыбкой, скованный в движениях, лишенный дара слова и энергии, храбрый перед лицом неприятеля, робкий перед первым встречным, — он, конечно, был похож на солдата, но смахивал и на священника; смотришь на него и не знаешь, о чем думать: о шпаге или о церковной свече; глаза его как будто говорили: «Да будет воля твоя!»
У него были самые лучшие намерения, но что он мог сделать? Один, без всякого престижа, без настоящей славы, без личного авторитета, да еще с римской экспедицией за плечами! Он сам чувствовал все это и был как бы парализован. Когда его назначили командующим Национальной гвардией, он встал на стул и поблагодарил Собрание, конечно с мужеством в сердце, но нерешительными словами. Когда же белокурый офицерик осмелился взглянуть на него в упор и нагло заговорить с ним, он, генерал Верховного собрания, державший в руках меч народа, пробормотал лишь какие-то несуразные слова: «Заявляю вам, что только принуждение, насилие может заставить нас повиноваться приказу, запрещающему нам продолжать заседание». Он, кому надлежало повелевать, говорил о повиновении. Его опоясали перевязью, но она, казалось, мешала ему. Он держал шляпу и трость в руке и с приветливым видом склонял голову то к правому, то к левому плечу. Один из депутатов легитимистов шепнул своему соседу: «Точь-в-точь деревенский староста, произносящий речь на свадьбе». А сосед, тоже легитимист, отвечал: «Он напоминает мне герцога Ангулемского».
Другое дело Тамизье! Тамизье, прямодушный, вдумчивый, преданный своим убеждениям, был простым артиллерийским капитаном, но казался генералом. У Тамизье было серьезное и доброе лицо, сильный ум, бесстрашное сердце, — солдат-мыслитель, который, будь он более известен, оказал бы неоценимые услуги. Кто знает, что произошло бы, если бы провидение наделило Удино душой Тамизье или дало бы Тамизье эполеты Удино.
Во время этой кровавой декабрьской авантюры нам не хватало генерала, умеющего с достоинством носить свой мундир. Можно написать целую книгу о роли галунов в судьбах народов.
Тамизье, назначенный начальником главного штаба за несколько минут до того, как войска заняли зал, отдал себя в распоряжение Собрания. Он вскочил на стол. Он говорил взволнованно и искренно. Даже самые растерянные обрели уверенность при виде этого скромного, честного, преданного человека. Вдруг он выпрямился и, глядя в упор на все это роялистское большинство, воскликнул:
— Да, я принимаю мандат, который вы мне вручаете, я принимаю мандат на защиту республики — только республики, понимаете вы или нет?
Ему ответили единодушным криком:
— Да здравствует республика!
— Смотрите-ка, — сказал Беле, — вы опять заговорили полным голосом, как второго мая.
— Да здравствует республика! Только республика! — повторяли члены правой. Удино кричал громче других.
Все бросились к Тамизье, все пожимали ему руку. Опасность! С какой непреодолимой силой ты обращаешь людей в новую веру! В час великого испытания атеист взывает к богу и роялист к республике. Люди хватаются за то, что раньше отвергали.